На рассвете в палатку вошел молодой высокий немец, с пестрой шелковой косынкой на шее. Он обратился ко мне по-русски:
— Когда вы вышли?
— Вчера.
— Почему так Долго не выходили, боялись?
Я молчала.
— Мы убиваем только комиссаров, — сказал немец.
Я вспомнила картины, которые только что видела на 35-й: груды трупов под скалами, возвращавшиеся с моря плоты, протяжный крик… Что ж, видимо, все советские люди в глазах гитлеровцев были комиссарами!
Немец отпустил нас.
Мы проходили мимо огородов, на которых когда-то немало потрудились. Свежие кустики картошки, кому теперь они достанутся? Если отец и мать в городе, им нечего есть, подумала я и предложила Лиде и Жене накопать картошки. Мы нашли саперные лопатки и без всякого сожаления стали выкорчевывать кусты с мелкой, как вишня, картошкой. Оглянулись, подняли кем-то брошенную гимнастерку, завязали рукава и сделали — из нее мешок.
Когда мы проходили мимо восемнадцатой батареи, немцы везли туда тяжелые, длинные пушки. Теперь эта батарея будет служить врагу. Как мучительно видеть такое!
По проселочной дороге вышли на Балаклавское шоссе. Небо затянуло тучами, начал накрапывать дождик. Везде валялись снарядные и ружейные гильзы, разбитые ящики от боеприпасов. Женя все время вскрикивал: «Мама, посмотри!» Но я не могла ни на что смотреть, меня тошнило от вида войны.
У дороги нам встречались немецкие могилы с крестами и надписями. Быстро, как грибы, выросли они на нашей земле!
Подошли к английскому кладбищу — памятнику обороны 1854–55 годов. Полил мелкий густой дождь. Я уже давно едва тащилась, теперь силы совсем оставили меня.
— Не могу, Лида, больше идти, полежу немного.
Я легла навзничь на мокрую траву, дождь лил мне прямо в лицо, вода тонкими струйками скатывалась по шее. Лида и Женя молча стояли надо мной и терпеливо ждали, когда я отдохну. Минут через пятнадцать я поднялась.
Кажется, стало легче. Я даже снова взялась за мешок с картошкой, который Лида уже давно несла одна.
Опять картины разрушения: пустынные развалины дач, сломанные деревья. Из руин с отчаянным криком выбежал маленький дымчатый котенок.
У подножия Рудольфовой горы мы расстались: Лида пошла искать своих родных, а мы с Женей отправились дальше, к центру.
Мы шли по Севастополю. Еще недавно, месяц назад, это был город, разбитый, исковерканный бомбами, снарядами, минами, но город. Он был жив, его лицо узнал бы каждый. А сейчас? Камни, камни и камни… Зияющие дыры окон в остатках стен, ни мостовых, ни тротуаров — груды камней и толстый слой пыли от измельченного инкерманского камня. Обгорелые балки и бревна, лохмотья железных крыш, свисающие с остатков стен, изломанные, поваленные деревья, черепки, щепки, погнутые самовары — почему-то их было особенно много. Город черный, покрытый сажей. Город мертв!
Мы вышли на Большую Морскую. Вот и ворота нашего дома. Я заглянула во двор. Первое, что бросилось в глаза, — это большие камни, докатившиеся до самых ворот, и среди них наш ведерный медный чайник, весь избитый и обгоревший. Высоко в небо возносятся полуразрушенные остовы двух стен. Дома, в котором отец и мать прожили почти сорок лет, не существует.
Мы поднялись по лестнице возле единственного сохранившегося на Большой Морской дома — здания почты, вышли на улицу Володарского и повернули вправо. Вот и место, куда выходил фасад нашего дома, теперь это обрыв, заваленный камнями.
Напротив в белой пыли видны человеческие следы, это что-то вроде тропинки. Мы пошли по ней, и вдруг перед глазами предстал двор, в котором копошилось несколько худых, почерневших человеческих существ. Я сразу заметила Екатерину Дмитриевну Влайкову, печально сидевшую на камне.
— Женечка, ты!
Екатерина Дмитриевна узнала меня.
— Ты жива! Как будет рада мама, она, бедняжка, пошла искать тебя и Женю на 35-ю батарею.
— Мама и папа здесь? — радостно воскликнула я.
— Да, они вчера пришли в город.
— Зачем, зачем мама пошла меня искать! Что с ней будет!
Ничего, Женечка, мама, наверное, не найдя тебя, скоро вернется. Посиди немного со мной. Мама и папа живут не здесь, они поселились в доме, где жила прачка Ксения: ее в последний день убило осколком снаряда. Домик Ксении разрушен, мама и папа живут во дворе, в курятнике.
Я обратила внимание на то, что у Екатерины Дмитриевны забинтована нога.
— Что у вас с ногой?
— Меня обожгла зажигательная бомба, — и Екатерина Дмитриевна вкратце рассказала о ранении Степана Николаевича и о том, как горел город. — Вещи, Женечка, все сгорели: и твои, и мамины, и мои. У меня сохранился только один чемодан…
Итак, вещи сгорели во всех квартирах, осталось только то, что надето на нас. Но я теперь ни о чем не думала. Сгорели, ну и сгорели, мне ничего не жаль! Вдруг Екатерина Дмитриевна придвинулась ко мне и зашептала:
— Знаешь, Женечка, сегодня утром гнали военнопленных с Херсонесского моста, и один командир в кубанке сбежал. За ним гнались, стреляли. Он завернул за угол и заскочил к нам в развалины, мы его спрятали в камнях. На счастье, немцы не заметили, куда он скрылся. Когда все стихло, мы его переодели в штатское. Я в своем чемодане нашла кое-какие вещи Степана Николаевича, дала ему кепку, вон та женщина — пиджак, ботинки дал старичок — видишь, сидит у стенки и дремлет. Потом мы напоили командира чаем с сухарями, и он ушел, куда — не знаю, но оставаться у нас не хотел, поблагодарил за все и ушел. Не выходит он у меня из головы. Как ты думаешь, спасется он от плена?
— Раз убежал из колонны, значит, и от плена сбежит, — уверенно ответила я.
Простившись с Екатериной Дмитриевной, мы пошли с Женей искать за костелом Георгиевскую улицу и на ней дом № 35. Здесь начиналась Рудольфова гора, застроенная маленькими домишками, уже не так жестоко пострадавшими от бомбежек и обстрелов, На Рудольфовой горе, На Корабельной стороне и на Зеленой горке, главным образом, и обитали теперь уцелевшие жители Севастополя. В трех полуразваленных домиках на Георгиевской улице жили люди. На ветхой, покосившейся калитке даже сохранился номер дома. — цифра 35. Я толкнула калитку, перешагнула через порог и остановилась, держа Женю за руку. В маленьком дворике на кучке, камней сидел папа.
— Папа сидит…, — сказала я тихо.
Наши взгляды встретились: я стояла молча, не шевелясь, у калитки, а папа застыл на камнях и смотрел на меня, как на привидение. Вдруг из полуразвалившегося курятника, возле которого сидел папа, расставив руки, как крылья, с отчаянным криком: «Женечка! Женечка!» — вылетела мама. Она обхватила мою шею руками и с рыданиями повисла на мне. Я гладила ее голову, целовала лицо, хотела заплакать, но не смогла. Тогда папа, освободившись от своего оцепенения, подошел ко мне, обнял и стал целовать. Так со слезами обнимали они и целовали то меня, то маленького Женю и не могли прийти в себя от счастья.