Их пишут все кому не лень. Писатели, даже журналисты начинают вдруг испытывать потребность поведать о своем детстве, отрочестве, а то и всей жизни или о приключениях где-нибудь на море.
Вчера вечером, прежде чем уснуть, я размышлял об этом. Я вспомнил, что у императоров, королей, князей и даже просто крупных сановников были свои историографы, которые записывали каждое их деяние, каждый поступок, если не каждую мысль.
Нынешние великие делают это сами.
Мне вспомнилось также, что многие годы я постоянно получаю письма от пожилых мужчин и женщин, а порой и от еще не очень пожилых, которые просят о встрече: они мне расскажут свою жизнь, а я напишу о ней. Присылают и рукописи, которые отнюдь не лишены интереса, даже напротив.
Дела и поступки простого человека, его мысли, проблемы, с моей точки зрения, так же интересны, как умствования какого-нибудь министра или экс-премьера.
Что же заставляет людей, вступивших в определенный возраст, рассказывать о себе? Уж не надежда ли остаться жить в сознании близких и незнакомых людей? Должно быть, в большинстве случаев так оно и есть.
Люди хотят уверить себя, что в конечном счете прожили вовсе не такую уж тусклую и бесполезную жизнь, как им казалось. Что ж, это в высшей степени человечно и трогательно. Куда трогательней, чем пышное надгробие на могиле.
Но если бы меня вдруг спросили, для чего мне это почти ежедневное говорение в микрофон, я затруднился бы ответить. Бросив писать романы, я искренне верил, что покончил со всем, что каким-либо образом связано с литературой.
Я запретил себе заниматься литературой. Как раз она и смущала меня в тех немногочисленных мемуарах, которые я попытался прочесть. Красивые фразы, забота о слоге и, как мне кажется, недостаток подлинной искренности.
Великий Рембрандт охотно и много писал автопортреты, и изображал себя очень эффектно.
Что же касается, скажем, Андре Жида, то, просматривая как-то его фотографии разных лет, я был страшно разочарован: всюду он позирует, всюду пытается казаться значительней.
Я же стараюсь быть как можно ближе к суровой правде. Удается ли мне это? Судить об этом будут другие.
Во всяком случае, это будет для меня развлечением, я надиктовываю эти мои разглагольствования, обрывочные воспоминания, картинки, всплывающие в памяти, ради собственного удовольствия, а также чтобы избавиться от случайных мыслей, которые иногда вечером одолевают меня и не дают уснуть.
Слово «мемуары» мне не нравится. Я предпочел бы «разглагольствования».
И я продолжаю называть магнитофон своей игрушкой.
Моей последней игрушкой, то есть игрушкой человека, у которого нет больше ни духу, ни сил создавать вымышленных героев и который, если случайно и выходит на сцену, не пытается создать о себе лестное представление или высказывать неопровержимые истины.
Я не высказываю истин. Я плыву по течению и не пытаюсь направлять себя. Как листок, который плывет по ручью или по реке.
Из книги «Ветер северный, ветер южный»
29 ноября 1974
Эта маленькая история всплыла у меня в памяти вчера, когда я смотрел по телевизору дебаты во французской палате депутатов по вопросу об абортах. Но я не собираюсь говорить об абортах.
Это было в 1945 году. Во время войны я жил в Вандее и, вернувшись в Париж, встретил давнего друга, уже знаменитого, если не великого, но еще молодого духом. Он мне тут же сообщил:
— Некоторых членов Французской Академии придется исключить из ее рядов, но не из-за их кончины, а потому, что они были вишистами; признано, что они недостойны оставаться в ней. Остальные понимают, что Академию надо омолодить, поскольку время сейчас довольно революционное, и, приняв нескольких молодых нонконформистов, старики создадут себе в некотором смысле алиби. Я выдвигаю свою кандидатуру. Потом, пройдя в Академию, я устрою так, чтобы приняли еще троих наших друзей.
И он назвал фамилии этих троих, тоже известных литераторов, сейчас, увы, уже покойных. Потом воскликнул:
— Представляешь, как мы вчетвером растрясем этих старых хрычей с набережной Конти[66]!
Действительно, по прошествии нескольких лет все четверо были избраны в Академию. Я ждал шума. В ту пору я жил в Соединенных Штатах. До меня почти не доходили вести о том, что происходит в Академии.
В 1952 году я ненадолго приехал в Европу, встретился с четырьмя мушкетерами и был поражен тем, как они переменились.
Вот одна из множества историй. Однажды в состав жюри Каннского фестиваля вошло шесть академиков. Я спросил своих друзей:
— За какой фильм вы будете голосовать?
Они ответили, словно это само собой разумелось:
— За тот, который укажет самый старый из нас.
— Ты хочешь сказать — самый старший?
— В Академии имеет значение не возраст, а годы членства. Решает всегда самый старый.
Тот же самый друг рассказывал мне:
— На прошлой неделе мы были с визитом в одном буржуазном доме. Там нарушили все правила приличия: мою жену за столом посадили рядом черт знает с кем, а не справа от хозяина дома, как положено. Я сделал ей знак. Мы поднялись и ушли.
Четыре мушкетера не изменили обычаев Академии, напротив, стали ревностно соблюдать все правила этого почтенного заведения на набережной Конти.
Вспомнил я об этом только потому, что, глядя вчера, как депутаты сменяют друг друга на трибуне, был уверен: большинство из них баллотировалось на выборах только ради того, чтобы, выражаясь вульгарно, «растрясти лавочку».
Ничего-то они не «растрясли». Многие из них — президенты или председатели чего-то там. Чего же? До самой смерти экс-президента республики, экс-председателя Совета министров, экс-президента Национального собрания, экс-председателя комиссии по вооружениям, экс-председателя бог весть какой комиссии или неведомо какой группы даже близкие друзья титулуют почтительно «господин президент (председатель)», а фамильярно — просто «президент».
Во всех городах и весях Франции имеются свои председатели и президенты:
председатель муниципального совета,
президент местного футбольного клуба,
председатель клуба игроков в шары,
президент общества любителей рыбной ловли,
председатель общества игроков в белот, —
и все они до конца жизни действительно ощущают себя президентами и требуют, чтобы их именовали этим словом.
Не говорю уж о чемпионатах. Надо быть хоть каким-нибудь чемпионом. Конечно, все не могут быть председателями Олимпийского комитета или чемпионами мира по толканию ядра, но всегда ведь можно выказать в чем-то превосходство, и вот в каждом парижском кафе есть свой лучший игрок в белот, в каждом ночном кабаре — свой лучший певец и лучшая стриптизерка; в XVIII округе существуют королева красоты и чемпион по танцам, способный протанцевать сто семьдесят два часа, ни разу не присев, а также чемпион по крутым яйцам, способный проглотить крутых яиц больше, чем кто-либо в мире. А есть и такой, кто дольше всех курит трубку, набитую несколькими граммами табака.