с мягкой непререкаемостью.
На такие подковырки он не обращал внимания, ему это было безразлично. Однако вдруг он увидел, что все стоят и почему-то отмалчиваются. Вот тогда-то его бросило в дрожь:
— Режьте одного! Сейчас же! — настаивал он, глубоко оскорбленный. — Режьте перед всеми!
В тот же день сделали контрольный убой и увидели: туша животного покрыта сплошным красным поливом — с тонкими просветами жира в шее и плечах.
«Зависть, злословие… Откуда это?.. От развращенного сердца, должно быть», — пришла к нему тогда — и, кажется, безошибочно — такая мысль.
«Выходит, — думал он, — вроде бы ты знаешь, как пасти, как обихаживать животных, а на самом деле ты еще не познал до конца свое дело, суть его от тебя укрылась».
Мясо было вкусное, душистое, а шурпа из него такая янтарная и крепкая, что старики, опытные скотоводы, собравшиеся отпраздновать благословенный праздник убоя скота, по старинному обычаю, который так неразумно, нерасчетливо забыт, посадили его как главного скотовода на самое почетное место и поклонились ему.
Нет, это прошедший год и этот, уходящий, своей синью и зеленью, росистыми утрами и жарким маревом, жаворонками и криком отлетающих журавлей уже уплывший, отзвучавший год опять поблагодарил его.
Еще один перевал, еще один год миновал…
Перед ним под послеполуденным солнцем покойно лежали три перевала. Первый — зеленый, второй и третий за ними — фиолетово-синие. Все крутые, памятные в его жизни.
Когда он еще только поднимался на третий перевал, к нему в начале весны приехал из газеты корреспондент — молодцеватый, розовощекий, в замшевой куртке и берете. Осмотрел его ферму, держался очень почтительно, обменялся с ним несколькими ничего не значащими фразами, косясь на его длинные, будто оттянутые, пальцы, постоял с немой озадаченностью, потом сказал, что все это хорошо, но он, Кильдибай, живет вчерашним днем. Сейчас, мол, мясо выращивают механизированным способом.
— А у меня оно вкуснее, — только и ответил он, а про себя подумал: «Зачем же ко мне пожаловал, брат, если я вчерашним днем живу?» И замкнулся.
На том и разошлись.
«Вот как важно правильно начать разговор, если ты хочешь, чтобы человек раскрылся, — подумал он, оставшись один. — Надо запомнить».
А ведь было, было о чем потолковать. Невысказанное сидело в нем, все то, что копилось и наслаивалось.
Он мог теперь не только предсказать погоду, а знал уже нечто такое, что приходит к тебе, когда ты вырос, много лет проработал, возмужал на природе. И твой характер, и склад ума, и мысли твои — все, все, видно, от нее, внушены ею. Мысли, такие же естественные, как движение руки, как голоса, наставления земли.
Понимание пришло к нему позже. Оно, видно, приходит вместе с отчаянием, с первыми победами и от необходимости, приходит, когда следуешь тому, что на тебя судьба возложила, и сознаешь, что ты обязан знать свое ремесло очень хорошо, если хочешь, чтобы надежда обернулась удачей.
Часто, бродя по лощинам, с обостренным слухом и зрением озираясь на каждом шагу, он не просто наблюдал за тем, как стрелой летит ястреб на добычу, с каким великодушием кормят вороны слепых и раненых собратьев, и какой синей бывает роса по утрам, и какое упорство заложено в ростках, и как летят пчелы за взятком, будто скользя по невидимому пути и не обращая внимания ни на что, даже на великолепные цветы, растущие у самого края их пути: у них другая цель — та, что указана разведчицей, и ничто на может отвлечь их.
Нет, наблюдая, он думал, возвращался к самому себе, прислушивался к тому новому, что зарождалось в его душе.
Так появилась привычка чувствовать себя в природе — в любой день, в любую погоду, — и с той поры познание тайны не покидало его.
«Вот ведь, а говорят — скотина дура, — поражался он своему внезапному открытию. — Утром в росе она одну траву ест, к другой принюхивается, а к третьей приглядывается… Днем же, когда роса сходит, стебли жесткими становятся, она ест ту траву, к которой принюхивалась, сочный ковыль… оставляя на вечер ту, к которой утром только приглядывалась… А ведь у всего есть свой смысл, свои причины…»
И он внимательно следил, чтобы понять и запомнить.
«Да, вечером цветы щиплет… — И это открытие вызывало в нем благоговейное чувство посвященности, приобщения к сокровенному. — Когда они выделяют самые полезные соки. Вот не думал…»
И с глубоким удивлением он рассматривал стебли, траву, листочки.
«А почему она утром грубую траву ест? Почему?.. В росе и жесткая трава мягкая. Так. Поутру скотина голодная. Так. А еще?.. — Мысль билась и рождала новую мысль: — Ей нужна и грубая пища — вот почему! Нужна, как сейчас говорят, клетчатка. Вот в чем дело…»
И тогда ему показалось, что мысль его коснулась чего-то очень важного, и он замер, погрузившись в раздумье.
«Вот почему мясо еще дорого обходится… — Он чувствовал, как мысль слишком вяло развертывается. — Ну, пошевеливайся!» — подстегивал он свою голову и ощущал, как что-то отворяется в нем для ясного понимания.
«Что, раньше крестьяне скотину и соломой кормили — только от бедности?.. А что теперь с соломой делаем?.. Скотину в культурных условиях выращиваем и на лучшие результаты надеемся. Какую-нибудь одну, две, от силы три травы даем. А спроста ли у нас говорят, лошадь за день сорок трав ест, корова — пятьдесят, овца — пятьсот? А ведь в этих травах все есть, все витамины, все минералы, все лекарства. А что в двух-трех травах?.. Что человеку нужно, то и скотине нужно. Я же знаю, как хорошо ей на цветочных лугах, на горных пастбищах… и на пастбищах, где ковыль, тысячелетний ковыль, ведь его корни никогда не отмирают. А мы ковыль, горные отложья распахиваем. «Ковылю конец — степи конец, степи конец — скотине конец, скотине конец — народу конец» — вот что говорит наша поговорка, народный ум… Ковыльная степь с цветами за тебя наполовину сработает. Что-что, уже это-то я знаю».
И все же тогда, года три назад, не было в нем настойчивости: не только не хватало убеждения, что его правильно поймут, — он еще не мог подкрепить то, что знал, о чем думал, вескими фактами, результатами своего труда.
Но то, что он сломил Привычное и каждой весной с гуртом уходил в степь, изо дня в день шествовал за ним, обрел терпение, ни в чем не уступающее терпению солдата, и повторял хорошо продуманное, не прошло бесследно.
За эти годы, рассчитывая на собственную стойкость и пытливость, он поднялся в своем деле на высоту, на какую, кажется, редко кто еще поднимался.
Да, время беспрерывно, оно соткано из мельчайших переплетений. Любой