и Джинджер повернулась и тихо вздохнула во сне. Я принялась будить ее поцелуями и остановилась, когда запахи нашей ночной любви и ее влажной макушки накатили на меня внезапной волной нежности, настолько сильной, что я отпрянула.
«Будь осторожней», – беззвучно сказала я себе в темноте. Зазвонил будильник, и мы с Джинджер, подстегиваемые утренней домашней суетой, схватили халаты и помчались наверх в ванную.
Еще минута – и придется стоять в очереди с мальчишками. Времени хватило лишь на то, чтобы быстро обняться и поцеловаться над раковиной, пока Джинджер расчесывала спутанные волосы, что расплелись за ночь.
Чарли высадил нас по ту сторону железной дороги, в квартале от завода. Джинджер зашла в буфет напротив «Кистоуна» и купила булочек с маслом и кофе.
– Надо бы как-то не заснуть после ночных происшествий, – проворчала она и ухмыльнулась, слегка подталкивая меня: мы как раз топтались в толпе у входа. Перемигиваясь, дождались в той же толпе грузового лифта, который поднял нас наверх, в ад.
Весь день я пристально следила за Джинджер в поисках подсказок о том, как мы будем относиться к выдающимся событиям минувшей ночи. Отчасти мне очень льстило, что она меня видит резкой юной лесбиянкой, опытной и успешной любовницей из большого города.
(Позднее Джинджер призналась, что из-за моих постоянных вопросов, почему каждое утро перед работой она должна готовить мальчикам еду в школу, Кора однажды решила: «Она точно лесба!»)
Мне нравилось ухаживать за Джинджер. Было приятно, когда наедине она обращалась со мной, как с ухажером. Я наполнялась ощущением власти и привилегий, которое опьяняло, хотя и головы я не теряла, подсознательно понимая, что это всё это – лишь игра. С одной стороны, для Джинджер это тоже было игрой, потому что она не позволяла себе считать отношения между двумя женщинами чем-то большим, кроме простой шалости. Они не представлялись ей важными, хотя она искала и лелеяла их.
С другой стороны, то, что мы с Джинджер встретились как две молодые Черные женщины, было искренним и глубоким явлением. Мы обе нуждались в тепле и кровном подкреплении, были способны делиться страстью наших тел и, даже притворяясь, что притворяемся, никак не могли этого изменить. Тем не менее мы обе прикладывали много сил к тому, чтобы никто не узнал, как мы важны друг для друга. Обеим, хотя и по разным причинам, было необходимо прикидываться, будто нам всё равно.
Мы обе были слишком заняты имитацией холодности, игнорированием, неверным именованием страстного рвения, с которым тянулись друг к другу, когда это было возможно. Обычно всё происходило на той старой латунной кровати на крытой веранде, в пропускающем сквозняки убежище на Уокер-Роуд, где из-за тепла диких и юных тел климат делался тропическим.
Пока я могла убеждать себя в том, что не привязалась к Джинджер эмоционально, мне удавалось получать удовольствие от нового опыта. Ее любимым выражением было: «Спокойствие, подруга», – и я поздравляла себя с тем, насколько спокойна. Я убеждала себя, что меня не волнует, что Джинджер ходит на свидания, которые устраивает для нее Кора.
Со своим типичным апломбом Кора приветствовала мое участившееся присутствие в их доме грубой фамильярностью и пугающим юмором, который причитался мне, словно и я была ее дочерью. Если она и опознавала звуки, исходящие с веранды в те ночи, когда я у них оставалась, или понимала, отчего глаза у нас такие измученные, то предпочитала не обращать внимания. Однако она ясно давала понять, чего ожидает от Джинджер – нового замужества.
– Подруги – это хорошо, но муж есть муж, – сказала она мне как-то вечером, помогая прострочить юбку на своей швейной машинке. А я-то всё думала, почему это Джинджер позвала меня к себе, а сама ушла в кино с приятелем Коры по «Американскому цианамиду». – И, когда она вернется, не скачите особо в кровати. Уже поздно, а вам, девчонки, завтра на завод.
Но на работе я не могла думать ни о чём, кроме прелестей тела Джинджер и того, как бы вечером затащить ее на Милл-Ривер-Роуд на часок-другой. Там было поинтимнее, чем на Уокер-Роуд, хотя моя кровать так страшно скрипела, что приходилось класть матрас на пол.
За неделю до Рождества я упала с табурета на работе, ударилась головой о кирпичную перегородку, что отделяла нас от резчиков, и получила легкое сотрясение. Я лежала в больнице, когда Джинджер принесла мне телеграмму от сестры, в которой сообщалось, что у отца случился еще один тяжелый инсульт. Был канун Рождества. Я выписалась и села на поезд до Нью-Йорка.
К тому моменту я уже полгода не видела никого из домашних.
Следующие несколько недель прошли в тумане из головной боли и чужих эмоций, вихрем кружащих надо мной. Я вернулась на завод после Рождества и ездила туда-обратно между Стэмфордом и Нью-Йорком, чтобы навещать отца в больнице. Иногда по вечерам Джинджер присоединялась ко мне.
В ту ночь, когда отец умер, над улицами Стэмфорда стоял плотный морозный туман. Машины не двигались. Я протопала до вокзала три километра пешком, чтобы успеть на поезд в девять тридцать до Нью-Йорка. Джинджер дошла со мной до «Криспуса Аттакса». Туман был такой вязкий, что я боялась споткнуться о бордюр и упасть. Фонари еле светили, как далекие луны. Улицы стояли пустыми и зловеще тихими, как будто умер весь мир, а не только мой отец в нью-йоркском медцентре, в тусклой палате для смертельно больных, оснащенной кислородным аппаратом.
После смерти отца я целую неделю прожила у матери. Большую часть времени из-за неистового, раздирающего горя она находилась под действием успокоительных, и с потоком соболезнующих разбирались мы с Хелен. Филлис была замужем и должна была через две недели родить второго ребенка, поэтому смогла выбраться только на похороны. Для церкви она одолжила мне темно-серое пальто.
В ту неделю мне постоянно приходилось себе напоминать, что теперь я в этом доме чужая. Зато удалось по-новому взглянуть на мать. На свете был один только человек, которого она воспринимала как равного себе, – мой отец. А теперь он был мертв. Я видела, как эта их замкнутость обернулась для нее опустошающим одиночеством, и мать ничего не могла с ним поделать, лишь иногда прикрывала свои ястребино-серые глаза. Что же до нас с сестрами, она смотрела сквозь нас, словно через стекло.
Я замечала боль своей матери, ее слепоту и силу, впервые в жизни стала видеть ее отдельной от себя и почувствовала свою от нее свободу.
Сестра Хелен прикрылась легковесным защитным панцирем и постоянно ставила на