Анна Михайловна, учительница, была красивая женщина, но тоже слишком немолодая и одинокая. У нее мужья не задерживались. Видимо, что-то такое у нее в характере было фатальное. Фатальное — это когда, сколько ни старайся, лучше не будет. Этой фатальностью многие женщины грешили, особенно во время войны.
Доктор Басова, педиатр, — у нее был длинный нос, холодные пальцы и насмешливый голос. Говорят, у нее был номер на руке, из заграничного лагеря, но она его отодрала, остался длинный шрам. Она знала все на свете, и как от этого излечиться. Да, пожалуй, она тоже подходит, но не всей жизнью, только после войны.
Да вообще, на кого ни посмотришь, нет идеала. Богатая армянская женщина из соседнего дома — так ее муж бил-бил, а потом плюнул и ушел.
Узбекская девушка из частных домов в переулке — да, красивая и ученая, но у нее был золотой зуб, а мне такое не нравилось и пугало в темноте.
Кроме манекенщицы Тани с верхнего этажа, не находилось идеалов. Но бабушка мне не разрешала такой идеал иметь. У нее не было правильных устремлений и через них правильной репутации. А мне надо было как-то так вырасти, чтобы никого не позорить.
Это всем важно было, а то заклюют. А мне и так жить не сильно приятно, да еще и заклюют. Эх!
* * *
У моей бабушки было много нелогичных правил жизни. И все для других. Альтруизм называется. Например, она обязательно надевала лучшее белье, выходя из дома: а вдруг ее заберут на скорой, и она опозорится рваными штанами, и доктору неприятно будет в несвежем белье ковыряться? А если из дома заберут, значит, давай позориться будем?
Она считала, что добавки в гостях нельзя просить, и даже стоит отказываться от предложения, если ты гостишь в бедной семье. Ну во-первых, мы никогда не гостили в богатых семьях, а во-вторых, люди подумают, что приготовили невкусно. Если бы они не хотели нас угостить, то зачем позвали? А они, мол, потом будут тебя обзывать обжорой! А про меня и так никто не говорит хорошего, ну и пусть скажут, зато я лишнее вкусное съем.
В театре надо проходить лицом к сидящим людям. Ну это уж совсем неправильно. Во-первых, им все равно, если на них не упадешь. А если упадешь, то уж лучше задом: а то уронишь на них все, что есть в руках, или чихнешь, или слюни пустишь нечаянно — так прямо в них. А если стошнит после антракта, когда скорей давился, пирожное зажевывал? А ведь со мной такое бывало! Что лучше: на воротник стошнить сзади или спереди?
Нельзя слизывать с тарелки. А если ты все равно бедный и не наелся, то что, выбрасывать еду? А еду нельзя выбрасывать. Мне рассказывали, что где-то есть невезучие негры, которые голодают, а я буду на тарелке оставлять?
Или сидеть в троллейбусе надо с коленками вместе. А то кто-нить плохо подумает. Чужому человеку в трусы смотреть стыдно. Вот и не смотрите. А то получается, надо себя вести так, чтобы другие не грешили.
По этим же причинам нельзя ковырять в носу в филурмонии. Музыку пришли слушать? Пение? Вот и слушайте, на сцену смотрите. Я же тихо ковыряю… А может, иначе у меня в носу свистеть начнет и мешать?
Если я так буду думать про всех других, чтоб им правильно было и хорошо, когда самому-то жить?
* * *
Рыцари, мушкетеры, крестьяне и коммунисты вошли в мою вообразительную жизнь одновременно. Нетрудно догадаться о предпочтениях. Лапти отметаю сразу, у них, кроме вонючей щуки на льду и скачек на сумасшедшей печи, никаких благородных подвигов не было. От крестьян надо держаться подальше, они представлялись мне хитрыми хулиганами. Я еще не знала, что среди них было расслоение: униженные крепостные, кулаки, безлошадники и пьяные колхозники. Но все они одинаково не привлекали.
Тогда, в раннем детстве, когда душа отделяется от жизни в сторону благородства и победы его с наградами в виде красавиц и восхищения вообще, крестьяне и рабочие совсем не котировались.
Настоящий рыцарь в широком внеисторическом смысле не должен напрягаться лицом, как коммунист в кино про спасение сограждан путем добровольного сознательного лесоповала. У него все с легкостью и улыбкой. Вон, возьмите Атоса и Арамиса. И кружавчиков не запачкают, и глаза с поволокой. И переколют всех шпагами типа «вжих-вжих, уноси готовенького».
А тут потные коммунисты бревна подпирают, под дождем, мокрые-грязные. Это что, вдохновлять должно? Нет уж, я, пожалуй, к буржуазии примкну душой, если уж жизнью не получится к рыцарям и мушкетерам.
В те времена доступная коммунистическая буржуазия — это мирное застенчивое мещанство, громимое беспощадно потными лесоповальщиками.
Оно Блоков не цитирует, не ликует в минуты роковые, Шопенов не слушает, если революционный этюд — так боится.
Ну я цитирую Блоков при необходимости и слушаю Шопенов даже добровольно. Ну что делать, у меня на уме тряпки-помадки, с возрастом неумолимо перетекающие в занавески. И Арамисы в кружевах. И никаких коммунистов в рваных майках, корчагинов в обмотках.
Ой, ну нет, нет и еще раз нет. Я не пойму, за что они боролись, если не за шелковые чулки и пирожки с начинкой и те же занавески. За борьбу саму? Но она ведь закончится когда-нить занавесками. Всякая борьба заканчивается занавесками, колыбельками и розовыми пеньюарами.
* * *
Для девочки пятнадцати лет такой склад ума был не только неуместен, но даже опасен иной раз. Вот кадрятся к ней в троллейбусе, она кадрящегося в толпе даже и разглядеть не может. Ну вроде как ничего, а выйдет на улицу — может не понравится, а разговор уже завязался, неудобно человеку сказать, чтобы как-нибудь пошел вон незаметно.
Или она не понравится, увидит, что у нее ноги кривые, и отошьет без лишних слов. Она тогда расстроится. Как жить? Не все время же дома книжки читать?
Моя бабушка была страстная сводница. Она не терпела, когда кто-то слонялся один беспарно или бездетно. Особенно девушки.
Так вот, у нас были родственники из многострадального прошлого: уцелевшие поволжские немцы, выгнанные из родных мест в Узбекистан как возможные фашисты.
Они образовались родственниками, когда мой дядя женился на прилежной студентке экономического факультета — блондинке по имени Хильда. Тогда он пришел с войны целый и красивый, грудь в орденах, еще не пил ежедневно, интересовался жизнью. Но вскоре беспутность засосала его, он отдалился от регулярного образа дней и от всей семьи. Это еще больше сдружило нас с Хильдиной семьей, и немецкие племянницы из города Ленинабада стали наведываться в Ташкент. Одна из них уже заканчивала педагогический институт, и бабушка засуетилась ее пристроить.
А у нас неподалеку был узбекский дом, полный женихов. И каких! Они все были врачи снизу доверху: от гинеколога до зубного. Они были вообще-то бухарские евреи, но члены партии, стесняющиеся своего дикого неевропейского прошлого. Их мамаша и моя бабушка зачастили с чаепитиями, убеждая друг друга, что они интернационалисты. Так оно и было. Приехала племянница, зашел румяный доктор, взял ее под ручку, и они отправились на прогулку. В двенадцать ночи привел назад, сдал на руки. Бабушка устроила девушке ласковый допрос шепотом на кухне, и подслушать не удалось.