— Есть в нашем племени такой обычай: тот, кто спасся от верной смерти, должен немедленно взять другое имя, это для того, чтобы провести смерть, если она вздумает вернуться за отнятой у нее добычей. Когда я добрался до родного селения, старейшина спросил, как я хочу теперь именоваться. Я ответил: Павка Корчагин. Так вот я и стал Корчагиным.
Потом, повертев в руках свой делегатский мандат, где имя это было написано по-французски, добавил:
— Вы слышали, как сегодня Луи Саян рассказывал о забастовке, которую выиграли наши шахтеры, как ребята заняли шахту и не вышли оттуда, пока администрация не выполнила их требования. Саян поздравил наш молодой профсоюз с внушительной победой. Но он не говорил, что в газетах писали, будто эту забастовку организовали русские коммунисты, а ведь так писали. И, знаете, почему? А потому, что ею руководил Павка Корчагин. — Собеседник улыбнулся.
— Ну что ж, нам, пожалуй, пора. Наших никого уже нет. Опоздаем на вечернее заседание. — Мадлен торопливо встала, бросила блокнот в свою сумку, которую она носит по-военному на ремне, переброшенном через плечо. — Ну, а мой выигрыш мы реализуем завтра в обед, когда тут будут свои. Согласны?..
В этот вечер я, не зажигая лампы, долго сидел в своем крохотном номере у окна, наблюдая, как, погружаясь во мрак, Вена зажигает свои огни. История черного Корчагина не выходила из головы. Мне не посчастливилось быть знакомым с Николаем Островским. Но роман его «Как закалялась сталь» я всегда считал одной из удивительнейших книг мировой литературы. Целыми фразами могу цитировать его по памяти. И все-таки только в тот вечер в Вене я постиг полную силу этой книги.
И. Эренбург
Илья Эренбург — писатель во многом необычайный. Заметки о нем тоже хочется начать необычно. И, кажется, у меня есть такая возможность.
…Так вот, в разгар войны, в дни трудных, затяжных боев в калининских лесах, зимой, нескольким военным журналистам, среди которых был и я, довелось застрять в частях, оказавшихся отрезанными на небольшом лесистом, изрытом оврагами «пятачке». Тут был узел дорог, и его нужно было удержать. И держали, хотя участок этот простреливался вдоль и поперек. Словом, было о ком и что писать. И мы писали чуть ли не по корреспонденции в день. Но наземной связи с Большой землей не было, и эти сочинения лишь беременили наши и без того пухлые полевые сумки.
Пресса жила в шалаше, ею самой и сооруженном из еловых веток в откосе оврага. На ночь, в целях экономии тепла, мы укладывались один к одному, «как газеты в пачке», и, если спать не очень хотелось, устраивали под руководством корреспондента «Комсомольской правды» Сергея Крушинского литературные викторины.
Это имело и практическое значение. Тот, у кого оказывалось меньшее количество очков, отправлялся безропотно в лес на заготовку сушняка и хвороста для общего костра.
И вот однажды, когда в морозную ночь на мглистом небе тускло светила луна, Крушинский самодовольно заявил:
— Сейчас я прочту вам стихотворение, и вы все пропадете, как мухи. Это стихотворение очень известного автора. Условия небывалые: если кто-нибудь угадает, кто его написал, я один приношу четыре охапки хвороста, если не угадаете, вы все принесете по охапке. Идет? — И, сочтя изумленное молчание за согласие, он распорядился: — Ну-ка, кто-нибудь посветите.
Острый лучик фонарика выхватил из зеленоватой, пахнущей смолой полутьмы хитрую ухмылку нашего друга. Он полез в планшет, достал оттуда газетную вырезку и стал читать. Стихи были простые, емкие. Они очень звучали в искромсанном артиллерией леске, где иной раз пули цвикали как синицы.
Мяли танки теплые хлеба,
И горела, как свеча, изба.
Шли деревни. Не забыть вовек
Визга умирающих телег,
Как лежала девочка без ног,
Как не стало на земле дорог…
Наш друг читал, а мы, слушая, нетерпеливо прикидывали в уме наиболее активно писавших в дни войны поэтов. Твардовский? Нет. Тихонов? Нет. Сурков? Нет. Симонов? Не похоже. Прокофьев? Может быть, действительно Александр Прокофьев, стихи которого в те дни прорывались из блокированного Ленинграда? Тоже, пожалуй, нет.
Но тогда на жадного врага
Ополчились нивы и луга,
Разъярился даже горицвет,
Дерево и то стреляло вслед,
Подымались камни и стога,
И с востока двинулась пурга,
Ночью партизанили кусты
И взлетали под ногой мосты,
Била немцев каждая клюка,
Их топила каждая река,
И закапывал, кряхтя, мороз,
И луна их жгла, как купорос.
Шли с погоста деды и отцы.
Пули подавали мертвецы,
И, косматые как облака,
Врукопашную пошли века…
…Затвердело сердце у земли.
А солдаты шли и снова шли,
Шла Урала темная руда,
Шли, гремя, железные стада,
Шел Смоленщины дремучий бор,
Шел худой зазубренный топор,
Шла винтовка, верная сестра,
Шло глухое, смутное «ура».
Шли пустые тусклые поля,
Шла большая русская земля…
Дочитав, Крушинский свернул вырезку в трубочку.
— Ну как, хенде хох?
Мы молча подняли руки.
— Эренбург, вот кто это написал.
— Эренбург? — разноголосым хором вопросили мы, давая самым тоном понять, что не такие уж мы простофили, чтобы попасться на столь нехитром розыгрыше.
— Да, други мои. Видите подпись? И отправляйтесь немедленно за хворостом, а то на небе, как вы заметили, луна в рукавичке, а это, как вы знаете, первый признак — быть морозу.
Сам этот случай, вероятно, затерялся бы в памяти, если бы недавно из Чехословакии не пришло ко мне новогоднее поздравление Общества чехословацко-советской дружбы, оригинальное поздравление в виде книжечки, где были напечатаны стихотворения советских поэтов, особенно популярные в Чехословакии. И сразу вспомнился и шалаш, сложенный из еловых веток, и как иней с шуршаньем тек с деревьев от звука разрывов, и луна, которая действительно «жгла, как купорос», и кряхтение мороза в чаще заиндевевшего леса.
Помнится, в ту ночь мы много толковали об авторе этих стихов. Он побывал и на нашем фронте. Однажды мы с Крушинским, с трудом добравшись за новостями на опушку леска, расположенного в непосредственной близости от противника, были поражены абсолютным невниманием артиллеристов к представителям двух могущественных газет. Потом часовой разъяснил, что к ним прибыл «сам Илья Эренбург». И действительно, в полуразрушенной подковке одного из артиллерийских двориков, откуда вчера прямой наводкой «шпарили» по вражеским танкам, группа солдат окружала невысокого человека, в непомерно большой шинели третьего срока, без погон, в пилотке, надетой на уши, как чепчик. Артиллеристы что-то рассказывали ему, а он сидел ссутулившись, и большие выпуклые глаза задумчиво смотрели на черные обгоревшие танки, разбросанные по лугу, похожие издали на стога сена. Тогда мы не были знакомы с писателем и, понимая, что он поглотил все внимание хозяев дома и нам ничего не оставил, потихоньку ушли, не вмешиваясь в беседу.