Неопытность Федотова была не только профессиональной. Он еще неточно, приблизительно понимал самого себя, свои истинные возможности, истинное призвание; он еще не выработал своего собственного взгляда на мир.
Позиция стороннего наблюдателя, с брезгливой ироничностью разглядывающего копошение мелких пошлых людишек, — такая позиция была глубоко чужда ему, человеку доброму, пусть даже и склонному к постоянной ироничности (прежде всего, по отношению к себе самому).
«В сущности, Федотов был заодно с теми людьми, которых изображал. Он любил их, но не так, разумеется, как Достоевский, а так, как любили Вильки, Швинд или Шпицвег. Казнил он этих любимцев своих деликатно…»18
Потребность служить высоким общественным интересам — проповедовать, учить, спасать, воспитывать, взывать, отрицать, язвить, воспевать, стыдить, обличать, брать на себя бремя, стучать в сердца — родовое свойство российского художника, его долг, миссия, наслаждение, а чаще всего и крест. Свойство прекрасное, святое, но, как всякое свойство, оно имеет и свою оборотную сторону, особенно у русского человека, склонного «во всем доходить до последнего предела, всю жизнь за черту переходить». В чистосердечном служении идее человек может настолько раствориться, что потеряет самого себя, а вместе с собою и тот единственный ему присущий способ существовать в мире и осуществлять себя — а значит, и нести свою миссию в мире. Знаменитые слова Некрасова — «Поэтом можешь ты не быть, / Но гражданином быть обязан…» — по-своему прекрасны искренне объявленной в них готовностью русского поэта к самоотречению, к счастью, Некрасов редко следовал им буквально, чувствуя, что, только оставаясь Поэтом, поэт сможет быть Гражданином.
Что же до Федотова, то он и не родился ни проповедником, ни пророком, ни обличителем, и время это показало со всей очевидностью. Его, человека деликатного и мягкого, природа не наделила ни экзальтированностью Гоголя, ни темпераментом Герцена, ни желчностью Салтыкова-Щедрина, ни неистовостью Достоевского. Скромная попытка Федотова перевоспитать своих соотечественников при помощи сатирических картинок была прекраснодушна и наивна сама по себе, да и нимало не соответствовала характеру его дарования. Но все-таки это была первая попытка служить обществу в качестве художника — не в узкопрофессиональном, а в нравственном качестве. Ироническое обличение порока показалось ему самым доступным и простым путем — он и ступил на него, не разбираясь, да, может быть, и не будучи в состоянии разобраться, насколько это ему сродни.
Потом, немного позже — совсем немного, потому что в краткой жизни Федотова не было ничего долгого — он еще научится соединять непосредственность передачи натуры с тенденциозностью своим, присущим только ему способом: он создает обширную серию внешне незамысловатых рисунков, напоминающих простые зарисовки с натуры, — в сущности, и выросших из таких зарисовок, да только переросших их.
Впрочем, он и сейчас уже много успел. Он заметно переменился в самом ходе работы над сепиями, занявшей у него немногим более полугода. Последний из исполненных в 1844 году листов, «Следствие кончины Фидельки», разительно отличается от тех, которые мы вправе считать предшествующими ему. Отличается прежде всего своим совершенством — это уже не добросовестно оттонированный и оттененный рисунок, как остальные, но подлинно живописное произведение с красивым противопоставлением затененных частей пространства, растворяющих в полутьме форму, — освещенным, где всякий предмет обретает плотность и объемность. Действующие лица тут уже не демонстрируют себя с назойливостью актеров, а существуют как бы сами по себе, живут собственной жизнью и не расставлены подобно фигуркам в коробке, а образуют пластичные, цельные группы, которые естественно лепят пространство.
Здесь Федотов приблизился к тому, что можно назвать «картиной жизни», и достиг той выразительности, которая не диктуется априорным каноном, а подсказывается самой жизнью и естественно переводит внутреннее, душевное на язык явленного, видимого. В сепии нет ни нарочитости, ни карикатурности. Типы, способные возбудить смех (вроде медиков, забавно объясняющихся жестами), уведены в глубину. Все происходящее словно увидено в жизни спокойным и внимательным наблюдателем. И невольно, вопреки сюжету сепии, обозначенному названием, главным здесь оказалась не барыня, в забытьи лежащая за ширмами в обществе хлопочущего возле нее лекаря, не вереница посетителей, спешащих засвидетельствовать свое участие, не озабоченно суетящиеся слуги, а лицо как будто эпизодическое, бедный художник, неподвижно сидящий у мольберта спиной к нам и четко рисующийся на белом прямоугольнике едва начатого холста: его привычно ссутуленные плечи, заплатанные локти сюртука, папироска, торчащая изо рта. Лицо повернуто к нам слегка, но этого достаточно, чтобы узнать в нем самого автора.
Федотов не раз изображал себя среди действующих лиц серии — в длинноволосом франте, разглядывающем что-то у окна в «Магазине», в одном из офицеров, беззаботно веселящихся в «Офицерской передней»; его черты угадываются даже в нелепом персонаже «Утра чиновника, получившего накануне первый крестик». Наверно, ему доставляло удовольствие уподобляться актеру-комику, ловко меняющему одну за другой маски, каждая из которых ничего общего не имеет с его действительной человеческой сущностью. Здесь же он вдруг предстал именно самим собою, как бы предсказанным на несколько лет вперед — сохраняющим свою обособленность от чужой суетной жизни, берегущим свое достоинство.
Правда, в главном герое другой сепии, в художнике, женившемся без приданого в надежде на свой талант, тоже узнается Федотов, только еще сильнее преображенный возрастом, и это тоже предвидение возможного поворота собственной судьбы: ведь и сам он, надеясь на один только талант, решился на шаг, не менее рискованный, чем женитьба, — связать себя с Музой. Друзья Федотова недаром так и называли сепию — «Федотов в старости».
Но там он остается назидательной риторической фигурой, зримым свидетельством несправедливости, царящей в людском обществе; там он, пусть и главный герой, обозначенный в названии сепии и заботливо выставленный на передний план вместе со своим мольбертом, теряется среди шумящих и суетящихся членов своего обширного семейства, таких же, как и он, риторических фигур. Здесь же, в «Следствии кончины Фидельки», он подобен актеру, который внезапно выходит на авансцену и произносит несколько слов от собственного лица, и эти даже немудреные слова, прозвучавшие среди наступившей тишины, исторгают слезы у онемевших зрителей.