— Я, знаешь, не умею говорить, но я не горюю, долг свой сумею выполнить, можешь спросить у Биболотти. Бедняга Биболотти! Я видел его, его жену и ребенка на улице перед горящим домом, «Грязные рубахи» — знаешь, у нас «чернорубашечников» прозвали так — подожгли его дом! Этого я не забуду… Он был ранен, ребенок плакал… порка мадонна, сколько их избил я в эту ночь!.. Когда палка сломалась, я перешел вот на это! — И Геркулес, тяжело переводя дыхание, показал мне невероятные кулаки. — Потом, понятно, пришлось удирать!
Он замолчал. Слушавшие с восхищением смотрели на него.
— Как паршивая собака, прятался от людей, — снова начал он, успокоившись. — Я всегда, бывало, ходил на собрания с Биболотти. Как он хорошо говорил! И так просто… Я все понимал, но сказать, — палач господь! — не сумел бы… Как-то раз он говорил в деревне. Несколько фашистов прерывали его, мешали слушать. Я взял их вот этак, — и Геркулес осторожно потряс двух слушателей, — они и перестали. После той ночи, когда они поджигали в Масса, я так вот и скитался. Только раз ночью пробрался к матери (бедная мама!), чтобы взять белья. Фашисты пронюхали и окружили дом. Я, чтобы не убили мать, решил бежать. Выскочил из окошка и, отстреливаясь, прорвал цепь. Двое из них упали. В меня тоже стреляли, да не попали.
Он снова замолчал.
Уголовные, привыкшие ко всякого рода переживаниям, слушали с глубоким интересом. Вошел обычный дозор, постучали по решеткам с особым ритмом — недаром же мы музыкальная нация, — проверяя, не подпилены ли они, порылись в тюфяках, пересчитали присутствующих и не досчитались одного.
— Одного не хватает! — крикнул надзиратель. — Пересчитать!
Пересчитали — не хватало двоих. Тревога!
— Как решетка, в порядке? — обратился надзиратель к музицировавшему сторожу.
— Так точно, синьор!
Снова пересчитали. На этот раз счет сошелся. Оказалось, что двое решили нарочно подразнить надзирателя и путали счет.
Когда дозор ушел, арестанты окружили Геркулеса.
— Теперь можешь продолжать, Тибурци[86].
— Тибурци? — печально усмехнулся парень. — А ведь вправду, фашисты прозвали меня Тибурци. Ты угадал… Ну и гонялись же они за мной по всей Тоскане! Потом я из газет узнал, что они подожгли мой дом и арестовали отца и двух моих братьев, совсем еще мальчиков. Мать умерла.
Он помолчал, склонив голову, и все смолкли вместе с ним. Потом отпил воды и продолжал.
— Но наш день придет! Не правда ли? — обратился он ко мне. — Я верю: придет. И тогда мы посчитаемся. Я ушел из Тосканы, пробирался к границе. Товарищи мне помогали. Так я добрался до Триеста. Надо было перейти границу во что бы то ни стало: я ведь тогда ночью убил фашиста, и за меня была назначена награда… как за Тибурци. Раз вечером в Триесте я зашел в трактир поесть. Как всегда, разговоры, споры за и против фашистов. Я молчал. Так мне наказывали: ведь надо было переходить границу. Чтобы уйти от искушения, я торопился доесть обед. В этот момент в трактир вломилась шайка фашистов с дубинками в руках, накинулась на рабочего, который тоже обедал, как и я, в уголке, и давай его избивать! Я не взвидел света, забыл про осторожность, схватил что под руку подвернулось — и на них. Троих из них уложил, а тут кто-то выстрелил. Выстрелил и я, чтобы проложить себе дорогу, и выбрался было из трактира, но на улице они меня все же подстрелили. Я был ранен в ногу, идти было трудно. Тогда я обернулся к ним, решил: лучше встречу лицом к лицу… Они тоже остановились. Я им тогда крикнул: «Собаки, подходи поближе!» Их было двое (прочие остались на месте). Трусы! И они стали стрелять в воздух, чтобы привлечь своих. Кругом — ни души. Окна и двери в домах заперты. Деваться некуда. На выстрелы прибежали карабинеры, тоже двое. Я стал к стене, решил дорого продать свою шкуру. Фашисты теперь осмелели, снова стали стрелять и кричать: «Арестуйте его! Это коммунист! Он стреляет!» Я на выстрел всегда отвечаю выстрелом. Одного уложил. Меня тоже ранили, я упал… Все же я боролся… Но подоспели другие, и… и вот я здесь…
Он снова замолчал.
Мертвая тишина была во всей огромной камере. Потом он опять заговорил:
— Один из фашистов был убит, другие ранены. Теперь меня пересылают в Масса на процесс — это за первого убитого, потом отправят в Триест, за другого. Мне наплевать на их суд. Я знаю, что, суди меня товарищи, они меня виновным не признали бы.
Он окончательно смолк.
Арестанты медленно и бесшумно разошлись по своим нарам. Тибурци перебрался на соседние со мной нары, и мы проговорили с ним почти всю ночь.
Через несколько дней мы расстались. Его повезли в Масса, нас направили в Анкону. Мы крепко обнялись на прощание.
Снова канцелярия, фургон, тюремный вагон… В фургоне сидящий рядом со мной арестант подмигивает мне и, указывая на свой сверток под мышкой, довольный, сообщает:
— Я его все-таки спер! Таких одеял, как в Болонье, нигде не найдешь. Ловко! Никто не догадался.
— Да зачем тебе одеяло? — поинтересовался я.
— Как зачем? Я из него нашью туфель арестованным… за табак и стаканчик вина. Семь лет долго тянутся, надо промышлять, — смеялся он.
В Анконе после болонского простора было особенно скверно. Тесная, невообразимо грязная камера, полчища насекомых. В углу монотонный голос вслух читает молитву:
— «Богородица дева, радуйся, благодатная…»
— Если ты не перестанешь — будь проклят ты и твоя благодатная Мария, — я тебе на голову парашу надену! — слышится чей-то раздраженный голос.
— Почему мне нельзя молиться? Ты тоже должен бы помолиться, в молитве найдешь утешение; все мы грешники, — заныл голос в темноте.
— Ты, может быть, и грешник, а я вор! — гордо ответил возражавший против молитвы. — Вор, и не стыжусь этого. Я краду, но краду у тех, у кого много. Пока будут люди, которые не работают и имеют деньги, дома, автомобили и катаются то к морю, то в горы, до тех пор и я не буду работать, буду красть, черт побери тебя и твою святую деву! Если идет все хорошо, тогда веселимся: отели, первоклассные рестораны, прекрасные женщины; плохо — хлеб, картошка, тюрьма… Я — вот! А ты что сделал? Небось, нагрешил, сын блудной девки!
— Я уже покаялся в грехах… Искупаю свою вину в тиши.
— Если бы в тиши! А то молишься вслух! Почему ты не хочешь сказать, за что ты здесь? Ну, выкладывай, а не то я подумаю, что ты…
— Правильно, пусть говорит! — раздались голоса прочих арестантов, заинтересовавшихся диалогом.
Старик молчал.
— Ну же, старая «падаль»!.. — настаивал вор.
— Никогда я не был «падалью», можете спросить у Джиджетто. Мы с ним вместе просидели два года в Салюццо, он знает, я никогда не был «падалью»!