При всей видимой разбросанности этих интересов молодой историк сосредоточен на довольно узкой и крепко сбитой полосе фактов, по которой ему и суждено пройти в большую литературу: ось его размышлений — Нижегородская старина. «Этнографическая» склонность заложена в Мельникове и его происхождением, и рождением, и всеми впечатлениями детства. Предки там невеликие, однако прослеживаются до XVI века: в семье хранится образ Спасителя, подаренный одному из стародавних Мельниковых самим Грозным. Кто этот Мельников, неизвестно, но известно, что его потомки спокон веку служат короне, причем на землях, замкнутых кругом Поволжья, Предуралья и Урала: Пермь — Казань — Екатеринбург… Павел Иванович, сын начальника жандармской команды, женившегося на дочери исправника,[14] рожден в 1819 году в Нижнем Новгороде. Во младенчестве он Нижнего Новгорода запомнить не успевает, запоминает же — Лукояновское захолустье, куда переезжают его родители, потом — Балахну и Арзамас, где поражает его каменная мостовая, и наконец — глухой Семенов, упрятавшийся в лесах меж Керженских и Чернораменских староверских скитов. Ни гимназия в Нижнем, ни Казанский университет не разрушают этой глубокой, земной провинциальной закваски.
Вообще–то Мельников мечтает об университете Московском. Родители удерживают: у Московского дурная репутация, там студенты бунтуют против начальства! «Маловская история» у всех на памяти: студент Герцен, выбрасывающий вослед изгнанному из аудитории профессору Малову его галоши! Нет, туда маменька не пускает. Так ведь и Казанский не из худших: эпоха Лобачевского и Зинина! Среди студентов — Доржи Банзаров и Василий Васильев, будущие знаменитые востоковеды. Пять лет учебы — и Казанский университет выковывает в Мельникове историка, причем с заметным уклоном к Востоку: буддизм, персы, магометанство — в некоторый ущерб новой европейской словесности.
Мельников кончает учение с блеском. Какая–то неприятность подкашивает его в самом начале открывшегося научного поприща, студенческая попойка или еще что–то в этом духе; ни сам Мельников, ни его биографы не вспоминают об этом эпизоде; современные исследователи (например, В.Соколова) склонны предполагать ту или иную форму оппозиции; для 1838 года любая форма оппозиции означает неблагонадежность и грозит тяжелыми последствиями. Так и выходит: вместо университетской карьеры предписывают Мельникову сделаться уездным учителем и от заграничной стажировки разворачивают в заштатный Шадринск, великодушно замененный, впрочем, уже по ходу следования, на менее заштатную Пермь, а еще год спустя — на родимый Нижний Новгород.
Тут–то и проявляется у Мельникова характер, соответствующий его природной одаренности: он с начальством в прения не вступает, а, оказавшись в пермской «ссылке» в роли учителя истории и статистики, в первые же каникулы едет путешествовать по губернии и составляет Дорожные записки, которые посылает в один из самых солидных санкт–петербургских журналов. И они там появляются в конце 1839 года.
Память у двадцатилетнего путешественника цепкая, глаз приметливый, рука легкая. Эта черта: легкость записи — довольно быстро составляет Мельникову славу умелого рассказчика. Вскоре в литературных домах, уже в Нижнем, вокруг него начинают устраивать аттракционы: в нескольких фразах предлагают «сюжет», и Мельников, две–три минуты подумав, принимается этот «сюжет» рассказывать во всех подробностях. Подробности его память хранит замечательно и выдает мигом. Гладкость речи, как устной, так и письменной, не составляет для него проблемы.
Проблему составляет — искусство композиции. Уже и зрелым литератором Мельников слаб именно в композиции, в вязке эпизодов, в построении целого. Но легкость писания, идущего как бы потоком, без затруднения в подробностях, остается чертой его как литератора до конца дней, о чем составятся даже легенды. В годы наивысшей славы своей, когда Россия читает роман «В лесах», — старик пишет продолжение его, роман «На горах» — пишет ночными «запоями»; закончив главу или кусок, он бросает перо и не возвращается к нему до тех пор, пока супруга Елена Андреевна не вырастает на пороге кабинета со словами: «Павел Иванович, деньги на исходе!» — после чего механизм вновь приходит в действие: словно бы «кран памяти» открывается, — и потоком, за неделю–другую пишется очередной кусок, «самотечный», насыщенный материалом, — но настолько «сырой», что требуется в дальнейшем сизифово перемарывание полудюжины корректур, чтобы придать ему законченность…
Смолоду это писание идет чисто. И печатается Мельников гладко с первых же попыток. С 1839 года, параллельно — в двух «несходящихся» журналах: в петербургских «Отечественных записках», недавно возобновленных А.Краевским, и в недавно же основанном погодинском «Москвитянине». Журналы эти мало сказать соперничают; разнясь по коренному подходу к вещам, они вот–вот начнут между собою прямую борьбу, в ходе которой молодое московское почвенничество попробует одолеть старую петербургскую «беспочвенность». Печатаясь все сороковые годы параллельно в обоих этих журналах, Мельников кажется почти эквилибристом. Но он отнюдь не кажется таковым, когда читаешь его письма редакторам.
Краевскому в «Отечественные записки»:
— Благородна цель вашего издания; дай бог вам успеха в святом деле, предпринятом не из видов, а с бескорыстною любовью к нашей матушке–Руси. Пора нам сбросить личину иностранную, пора перестать обезьянничать! Тот не русский, кто усумнится в истине слов моих!
Погодину в «Москвитянин»:
— Судя по программе и первым книжкам вашего «Москвитянина», я полагаю, что главная его цель состоит в том, чтобы познакомить русских с Русью…
Краевскому:
— Я участвую в лучшем русском периодическом издании. Есть только два журнала: «Отечественные записки» и «Москвитянин»…
Погодину:
— Вы русский, я, милостию божией, тоже русский, а петербургские литераторы и журналисты — русское тело с английской головой, воздвигающие золотые кумиры своему брюху на печатных страницах…
Краевскому:
— Я чисто русский и, поверите ли, до такой степени люблю Русь–матушку, что это чудо — у меня часто сердце разрывается с досады, когда что–нибудь услышу о ней обидное. Выйду в отставку — непременно буду ходить в русском платье, если только позволят… Я чисто русской крови — я знаю моих предков до времен запорожской вольницы — они не женились на иностранках. Ручаюсь, что я не татарин, не турок, не фрязин какой–нибудь…
Погодину:
— Скажу вам прямо, по–русски, без прикрас: все истинно русские с чувством особой признательности говорят о вас и вашем «Москвитянине».