Вдруг встал Джек-Потрошитель.
Его тяжелая нижняя челюсть отвисла, обнажив волчьи желтые зубы. Вот она прыгнула вверх, выбросив резкое, как приказание, которого нельзя не послушаться:
— Цыц!..
И лохматые оборванцы, наседавшие на стол газетчиков, разом подались назад. В этом страшном, побагровевшем лице они увидали свои лица, но в ярости, на которую они не способны.
А в углу в это время человек в рыжем пальто и приплюснутой кепке вдруг опустил руку в карман, вздрогнул, вскочил и опять сел.
Потом не спеша и спокойно поднялся и вышел в буфет, а затем нырнул на улицу.
Мальчишка, уже успокоившийся и снова веселый, разлил коньяк по чашкам и смотрел на часы.
— Увидите, господа, ровно в двенадцать по моим ударит пушка. Минута в минуту идут. Уже без двух!
Зала гудела, было дымно и пахло тяжелой пищей с луком.
— Без одной!.. Без минуты, милстдарь!..
— Без десяти секунд!..
«Ух!» — едва слышно ухнула пушка в Кремле.
Газетчики встали, чокаясь. Зала заголосила, завизжала, запела.
Но, заглушая этот адский концерт, вдруг из буфетной крикнули:
— Ребята, фараоны!.. Сыщики!..
Почти треть гостей, опрокидывая столики, бросалась ко второму выходу.
Но городовые и человек в рыжем пальто уже ворвались в залу.
Сшибая визжащих женщин, они неслись к тому столику, гае сидели газетчики.
Джек-Потрошитель метнулся к окну, в его руке мелькнула квасная бутылка.
Визг и рев драки.
Затем довольное кряхтение городовых, связывающих барахтающегося на полу человека.
Мужчина в рыжем пальто, пряча в карман револьвер и преодолевая одышку, довольно и торжествующе объяснял ничего не понимавшим журналистам:
— Как гаркнул он «Цыц!», так я его и узнал. Ведь это ж Гершка-Студент из Одессы. Три убийства на нем.
— Не ошибаетесь ли вы! — бледный, с трясущейся нижней челюстью, говорил ночной редактор. — Три месяца он у нас работал, правда, приняли без рекомендации. Самуил Абрамович, да чего же вы-то молчите?
Человек, лежащий на полу, дрогнул разбитой в кровь губой и хрипло ответил:
— Правда, будь он проклят! Засыпался опять!..
И попросил коньяку.
— Замечательная ночь! — захлебывался на улице Мальчишка, теребя своего старшего товарища за рукав пальто. — Удивительная ночь! У меня складывается стихотворение, которое я назову «Двенадцать часов». Уже есть первая строчка:
Сыщики, воры и проститутки
И убийца с челюстью…
— С челюстью… С какой челюстью?.. Размер не выходит. Стойте, вы куда?
— Домой. Ну вас к черту!.
И они разошлись.
Москва гудела плавным гулом большой ночи, которому особенную мягкость придавал падающий снег.
I
В этот день Москва была мокрой от изморози, от мелкого холодного дождя, то прекращавшегося, то вновь начинавшего падать из свинцовых туч, нависших над самыми крышами. К вечеру пошел мокрый снег. Рано смерилось и зажелтели первые огни. Наступил вечер 25 октября 1917 года.
Несмотря на мерзкую погоду, по широким тротуарам Тверской густо валила толпа, среди которой преобладали военные и женщины. Не обращая внимания на холод и снег, солдаты лузгали семечки, сплевывая шелуху куда попало. Женщины хохотали, бранились, торговались. Люди посолиднее, степенные москвичи и москвички, жались к стенам, торопясь нырнуть в нужные ворота, в свой переулок. Но и под арками ворот были те же солдаты и девки. Здесь, укрывшись от ветра и снега, установив стеариновые свечки на ящики, группы солдат и мастеровых играли в очко, матерясь, изрыгая проклятия, иногда хватаясь за оружие.
На площади перед домом генерал-губернатора, занятом теперь советом рабочих и солдатских депутатов, на бронзовом коне скакал бронзовый Скобелев. Его высоко поднятая, обнаженная сабля была уже невидима — рука генерала тонула в клубящихся снежных хлопьях. А напротив генерала всеми своими ярко освещенными окнами сек мглу снежного вечера дом совдепа. Ни одна из оконных штор не была спущена, и за стеклами видно было множество движущихся людей. У подъезда стояли часовые; снег ложился на их папахи и плечи. Часовые проверяли пропуска у входящих. Густо, басисто ревя сиреной, к подъезду подошла броневая машина и остановилась перед ним.
В этот глухой вечер прибывший из Минска пассажирский поезд привез в Москву молодого офицера, поручика Мухина Николая Николаевича. Поручик прибыл в отпуск, может быть, бессрочный, потому что в той части, где он служил, офицерам уже нечего было делать: большевики сумели разложить полк, чье знамя в былом видело еще твердыни Измаила.
Но как ни противно было Коле Мухину на позициях своего братающегося с австрийцами полка, в тылу показалось ему еще мерзее. Всюду, дерзкий и наглый, пер дезертир, чувствовавший себя хозяином положения. Дезертиры заполняли вагоны, вламывались в купе, громили буфеты. Они чувствовали себя кем-то несправедливо обиженными и на этом основании были требовательны, нахальны, дерзки, готовы в любой момент схватиться за оружие, украденное в полках. И, чтобы не быть убитым, с дезертирами приходилось говорить как с капризничающими ребятами, отвратительно присюсюкивая как-то, подло отрекаясь от собственной правды, от самого себя, браня ту Россию, которой несчастье подкосило нош.
Впрочем, поручик Мухин не вел себя так, он отмалчивался, но ведь и отмалчивание было позорным. Россия разваливалась, и разваливалась именно оттого, что те, кто должны были говорил» (и говорить правду), — или лгали, или же трусливо хранили молчание. А молодому офицеру казалось, что требовался только окрик, чей-то мощно приказывающий голос, чтобы всё в стране тотчас же пришло в порядок. Но этого-то окрика и не слышно было ниоткуда!
И Коля Мухин закрывался газетами, отгораживался ими от беседующих с ним, но и в газетах была ложь, то же самое слюнявое присюсюкивание перед тупой, злобной, бессмысленной силой революции, перед ее солдатским сапогом.
Но вот, наконец, Москва. Вот извозчичья кляча трусит его в мокрой пролетке по темным улицам Москвы. Путь от Александровского вокзала до Малой Бронной не так далек.
— Ничего! — говорит старик извозчик, то и дело поворачивая к офицеру бородатое мокрое лицо. — Ничего, барин, в полчаса доедем. От силы в полчаса.
Где-то поблизости гремит винтовочный выстрел, где-то подальше еще.
— Кто это у вас стреляет? — интересуется Мухин.
— А кто ж его знает, — отвечает возница со вздохом. — Говорят, провокатели. Теперь они кругом, провокатели-то! Которые из большевиков, которые из бывших городовых да жандармов. А вот хлеба нету, кормов нету, главное! Ты скажи мне, — снова поворачивается он к Мухину, — ты скажи мне, барин молодой, чем мне лошаденку кормить, коли кормов нету? Жить как? А вот провокателей действительно довольно вокруг. Ходют. Гуторят. А что к чему — неизвестно. С господами они, конечно, скоро прикончат, это верно. А без господ тоже трудно, потому что если барин сам на целковый съест, так он хоть на пятак, а рабочему человеку чего ни на есть отвалит. А тут неизвестно, что к чему. Корма же скушены. Нету кормов! Что который буржуй попрятал, что действительно начисто дохарчили. И нету кормов. Ну, ты, бабушка русской революции! — вдруг закричал он своей кляче и стал подстегивать ее вожжами.