Я вовсе не ставлю перед собой цель перечислить все случаи использования данного литературного мотива, как сделал бы любитель статистики. (И прекрасно знаю, что существует много хороших книг, в которых никто не пересекает границу, чтобы вернуться домой.) Меня скорее интересуют вопросы, которые связаны с частотой обращения к этой теме и с ее вдохновляющей силой. Мы ведь здесь сталкиваемся с особой сферой жизненного опыта, которая имеет собственную динамику и исходная ситуация которой заслуживает пристального рассмотрения.
Такие события вообще-то многообразнее, чем принято думать. Это мнение постоянно оперирует представлениями о «тесноте», «тесной Швейцарии», где любой чувствительный человек будто бы за короткое время гибнет от удушья, а выживают одни болваны. В соответствии с таким суждением драматургия возвращения в литературе неизбежно должна была бы совпадать с патогенезом асфиксии. Так оно и происходит, но этим дело не исчерпывается. Так происходит, между прочим, уже давно. В романе «Имаго» Карла Шпиттелера (1906) — остроумном и бездонно глубоком, раздражающе-нарциссическом исследовании мужской психологии, где идет речь о вернувшемся в маленький городок интеллектуале, — уже названия первых глав отражают фатальную кривую: «Возвращение судии» — «Скверное разочарование» — «В аду уюта». И когда этот герой начинает высказывать свои мысли о соотечественниках, он предвосхищает всё, что позднее будет сказано в «Заметках» Людвига Холя, и в «Штиллере» Фриша, и, наконец, в эпигонских «поруганиях» Швейцарии, опубликованных в последние годы:
Вот что я имею вам сказать: ваша «добродетельность»? это сигаретный мундштук, позволяющий элегантно клеветать на ближних. Ваша «открытость»? Безосновательно присвоенная привилегия, позволяющая говорить ближним гнусности, а самим не переносить ни малейшего упрека. Ваша «прямота»? Подтверждение права говорить за спиной у человека еще гораздо большие гадости, нежели те, что вы высказываете ему в лицо. Ваша «правдивость»? Педантичной правдивостью в том, что касается второстепенных деталей, вы покупаете себе право в решающих случаях — в порядке исключения — лгать. Если бы мне пришлось заключить сделку с одним из таких правдолюбцев, я бы заставил его расписаться под договором в присутствии четырех свидетелей! Ваша «душевность»? Это эгоизм в стадном формате, набрюшник из овечьей шерсти: как только вы почуете несчастье, ни один из вас не станет помогать другому. Ваши семейные идиллии, ваша любовь к родственникам? Бросьте между родственниками, как кость, хоть крошечное наследство и посмотрите тогда, что сделается с этой любовью! Ваша музыка? Это ликующая капель сосулек! Ваша образованность, ваше умение наслаждаться искусством и литературой? Если справа от вас откроется дверь в рай, а слева объявят, что сейчас будет прочитана лекция о рае, вы всем скопом помчитесь мимо рая, на лекцию. С криками: «Как интересно, как интересно!»
Таков — в отрефлексированном, литературно оформленном виде — недобрый взгляд человека, вернувшегося из-за границы. Именно этот взгляд и имеет в виду Людвиг Холь, когда пишет, что «уродливость» швейцарцев — которую он считает одной из их «характернейших черт» — «распознается только тогда, когда ты возвращаешься из-за границы; причем после столь длительного отсутствия, что глаз твой успел нейтрализоваться». И он тотчас добавляет, что из десяти заповедей, которые соблюдают в Швейцарии, важнее всего следующая: «Не желай ума ближнего твоего».
Соединив данные разных источников, можно составить себе достаточно полное представление о специфическом самосознании человека, возвращающегося домой. Это самосознание отмечено опытом переживания границы. Знание о границе страны, о том, что она означает и от чего отделяет нашу страну, запечатлевается и в теле, и в душе. Такое физическое ощущение границы есть не просто особенность некоторых литературных персонажей, но и, собственно говоря, необходимое производственное условие писательства в Швейцарии. Потребность швейцарских писателей показать возвращающегося в момент пересечения границы, дать ему помечтать о таком переходе или вспомнить о нем, изобразить героя, чей глаз «нейтрализован», в конфронтации с местными жителями — это лишь одно следствие упомянутой выше, всеохватывающей производственной предпосылки.
Мы бы, однако, совершили ошибку, если бы на основании уже приведенных свидетельств пришли к выводу, что драматургия сцен возвращения неизбежно строится как путь в «ад уюта», где человек либо задыхается от нехватки воздуха, либо начинает произносить гневные тирады. В одном романе, написанном женщиной, — самом популярном в мире произведении швейцарской литературы — переживания, связанные с возвращением домой, тоже, естественным образом, превращаются в ключевое событие, но приводят они не к асфиксии, а, наоборот, к спасительной возможности вздохнуть полной грудью, как если бы весь кислород мира был сконцентрирован здесь. Переход через границу становится путем в теплое, как материнское лоно, со всех сторон объемлющее человека прибежище. И это очень четко показано на символическом уровне. Маленький деревянный дом, в нем глубокая сумеречная ниша, а в нише постель в виде мягкой, громоздящейся массы, в которую человек, который вернулся домой из далеких странствий, с блаженством погружается:
Там <…> уже снова устроили постель, роскошно высокую и ароматную, потому что сено принесли не так давно, а сверху дедушка очень аккуратно постелил чистые льняные простыни. Хайди улеглась с большим удовольствием и спала так чудесно, как ни разу за весь предшествующий год. <…> Ее неутолимая, жгучая тоска наконец утихла: девочка снова увидела все горы и скалы, в вечернем свете, она слышала, как шумят ели, она опять была дома, на горном пастбище.
Только не надо сразу говорить о «тривиальности» и «китче»! Какими унылыми созданиями были бы мы, если б лишились наших стыдливо замалчиваемых внутренних резервов тривиальности! Книга Иоганны Шпири, где столь причудливым образом соединяются банальность и гениальность, маркирует — как не знающая сомнений легенда о спасении — противоположный полюс по отношению к радикальным историям о тесной Швейцарии, будто бы вызывающей ощущение удушья. В такой противоположной модели восприятия угадывается диалектика материнского лона, и эта диалектика, как структура переживаний, проецируется на всю страну. Кого-то, едва он пересекает границу, охватывает блаженство «океанического чувства»[121], кто-то другой, напротив, чувствует себя стесненным — как еще не родившийся младенец в моменты родовых схваток. Заранее охарактеризовать одно ощущение как правильное, а другое как ложное — это нам ничего не даст. Важнее понять, как эти позиции обосновываются в каждом конкретном случае, за счет чего они получают легитимность. Когда Людвиг Холь называет всех швейцарцев «уродливыми», это такая же пошлость, как и то обстоятельство, что в романе «Хайди» на горном пастбище будто бы никогда не идет дождь.
В драматургии сцен возвращения мелкие детали часто важнее, чем крупные события. Пример тому — Ульрих Брекер, «бедный человек из Токкенбурга»[122], самый человечный образ швейцарской литературы. Брекер тоже побывал в шкуре возвращающегося и благодаря этому стал писателем. Описание того, как после войн Фридриха Великого (в которых его, коварно обманув, принудили участвовать) он возвращается домой, неоценимо для истории нравов. На последних холмах перед родным Токкенбургом Брекера захлестывает счастье от ощущения своей защищенности. Он знает: спустившись вниз, он уже будет дома, и там его ждет любимая Анхен:
Когда же я, подходя все ближе и ближе к дорогому моему Ваттвейлю, одолел наконец живописный холм, с которого совсем близко внизу можно было видеть колокольню его церкви, вся душа моя затрепетала, и крупные слезы градом покатились по щекам. «О, желанное мое, благословенное место! Вот я и воротился к тебе, и больше никому и никогда нас не разлучить!» — так повторял я мысленно сто раз, скатываясь что было духу с холма, и не уставал благодарить Божье Провидение, каковое хоть и не чудесным образом, однако с великим тщанием уберегло меня от столь многих опасностей.
На мосту, что перед Ваттвейлем, со мною заговорил старый мой знакомец Гемперле, которому еще до моего ухода была известна моя любовная история. Первыми его словами были:
— Эй! А знаешь, Анна-то твоя уже продана. Кого она осчастливила, так это твоего двоюродного братца Михеля. Имеется уже и ребеночек.
Эта весть пронзила меня до мозга костей, однако перед вестником несчастья я и вида не подал[123].
На мосту, на самой границе родного пространства, Ульриху Бекеру встречается зло. Первый ответ на его ощущение счастья — человеческая холодность, прячущееся под лицемерной личиной злорадство. Но именно этим теперь оправдывается — в литературном плане — опьяняющая любовь к отчизне. Любовь не превращается в свою противоположность, а впервые распознается как мечта о целостности, которая в этот момент подвергается испытанию. Мечта — первое достижение такого осознания целостности, и она, в свою очередь, становится продуктивной. Мыслить целое и себя самого в нем — этот возвращающийся человек вести себя иначе не может. И Брекер действительно уже в следующую секунду даже себя начинает ощущать по-иному. Он сам удивлен, что сумел достойно перенести шокирующее известие: «И вправду, к своему великому удивлению, я быстро успокоился и про себя подумал: „Ну, что ж! Не ждал я такого от нее, но если уж так вышло, — что будешь делать! Пусть милуется со своим Михелем!“» Тот же жизненный опыт — что мечта о целостности подвергается суровому испытанию и при этом сама личность возвращающегося как бы перестраивается — отражен и в «Крестьянском зерцале» Готхельфа. Там тоже человек возвращается с чужбины, где он участвовал в чуждых ему войнах, и сквозь сияющие ландшафты идет к дому: