Общее пренебрежение люмпен-пролетариатом выросло из того его использования, какое ему было найдено буржуазией, которой он служил одновременно и как регулирующий механизм, и как источник рекрутирования для более двусмысленных сил порядка (полиции, информаторов, наемных убийц, художников...) Тем не менее, люмпен-пролетариат воплощает потрясающе радикальную скрытую критику рабочего общества. В его открытом презрении как к лакеям, так и к хозяевам содержится хорошая критика работы как отчуждения, критика, которая не принималась в учет до сегодняшнего дня не только потому, что люмпен-пролетариат был неоднозначным сектором, но также и потому, что на протяжении XIX и начала XX века борьба против естественного отчуждения и производства благосостояния по-прежнему выступала как необходимое и достаточное оправдание работы. Как только стало ясно, что избыток потребительских товаров не что иное, как оборотная сторона отчуждения в производстве, люмпен-пролетариат приобрел новое измерение: он исполнился презрения к организованной работе. Она в эру Государства, предоставляющего пособие по безработице, приобретает такие масштабы, что их неадекватность по-прежнему отказываются признавать только правители. Вместо постоянных попыток власти свести к компромиссу каждый эксперимент, ставившийся в каждодневной жизни, то есть каждая попытка превзойти такой эксперимент (а ведь эта деятельность была нелегальной со времен разрушения феодальной власти, когда она была сужена до тонкой прослойки правящего меньшинства), ныне конкретизируется в критике отчуждающей работы и отказе предоставить принуждаемый труд. Это тем более верно, потому что новый пролетариат может быть абстрактно определен как «Фронт Против Принудительного Труда»: фронт этот объединяет вместе всех, кто сопротивляется ассимиляции властью. Это наше поле действия, арена, где мы с помощью уловок истории ставим на кон против уловок власти, поддерживая рабочего (будь то металлург или художник), который — сознательно или нет — принимает работу под диктатом власти. В этой перспективе не лишена основания попытка предугадать переходный период, во время которого автоматизация и воля нового пролетариата оставят работу исключительно специалисту, низведя менеджеров и бюрократов до уровня временных рабов. С расширением автоматизации «рабочие», вместо управляющих ими машин, смогут посвятить свое внимание присмотру за специалистами по кибернетике, чьей единственной задачей будет увеличение продукции, которая через искажение перспективы перестанет быть приоритетным сектором и станет вместо этого служить примату жизни над выживанием.
22Единая власть пыталась растворить частное существование в коллективном сознании с тем, чтобы каждый отдельный социальный элемент субъективно определял себя как частичку с точнным весом, зависшую, как будто в масле. Всем следовало ощущать необычайный подъем от самоочевидного. Единая власть стремилась распылить индивидуальное существование в коллективное сознание так, чтобы каждая социальная ячейка предметно определила себя как частица с ясно детерминированным весом, поддерживаемым на манер частиц, плавающих в воде. Каждый должен был чувствовать себя переполненным вездесущими свидетельствами того, что все — лишь глина, сырой материал в руце Божией, а Бог использует все это в своих личных целях, которые, естественно, находятся вне разумения отдельного индивидуума. Все феномены являлись эманациями высшей воли; любая, казалось бы, необъяснимая пертурбация полагалась новым способом к достижению некой большей, скрытой гармонии (Четыре Царства, Колесо Фортуны, испытания, посланные богами). Любой может говорить о коллективном сознательном в том смысле, что оно единовременно для каждого индивидуума: сознание мифа и сознание отдельного-существования-внутри-мифа. Власть иллюзии была такова, что жизнь, действительно прожитая, черпала свой смысл из того, что существовало лишь иллюзорно. Отсюда и жреческое проклятие жизни, низведение жизни до простой последовательности, до убогого материализма, до тщетного внешнего и до униженного состояния трансцендентности, которое все более деградировало, по мере того как покидало свою мистическую организацию.
Бог был гарантом времени и пространства, его координаты определяли единое общество. Он был общей отправной точкой для всего человечества; в нем сходились пространство и время, как и все существа обретали в нем единение со своей судьбой. Сейчас, в эпоху раздробленности, человек разрывается между пространством и временем, которые ни одна трансцендентность не способна объединить через посредничество любой централизованной власти. Мы живем в пространстве-времени, которое лишено системы координат, несбалансированно, как будто нам суждено никогда больше не вступить в контакт с самими собою, хотя к тому и есть все предпосылки.
Есть место, где ты создаешь себя, и время, в течение которого ты себя играешь. Пространство каждодневной жизни, то есть единственной истинной реализации человека, окружено тысячей разных условностей. Самих нас определяет узкое пространство нашей истинной реализации, а мы определяем себя во времени спектакля. Иначе говоря, наше сознание — больше не мифическое сознание некоего существа внутри мифа, но, скорее, сознание спектакля и некой роли внутри спектакля. (Выше я проанализировал связь между всею онтологией и единой властью; здесь следует вспомнить, что кризис онтологии проявляется по мере продвижения к раздроблению.) Можно сформулировать это и так: в системе пространственно-временных отношений, где расположено все и вся, время стало воображаемой величиной (полем отождествлений); нас определяет пространство, хотя мы сами определяем себя лишь в воображаемой плоскости, и воображаемое определяет нас через субъективности.
Наша свобода — это свобода абстрактной временности, в течение которой мы именуемся на языке власти (и имена эти соответствуют ролям, нам уготовленным). Все колебания нашего выбора сводятся к официально принятым синонимам для нас самих. С другой стороны, в пространстве нашей аутентичной реализации, то есть в пространстве повседневной жизни, доминирует молчание. Никаким словом невозможно назвать пространство пережитого опыта, кроме как словом поэтическим на языке, свободном от контроля власти.
23Десакрализуя миф и разбивая его на фрагменты, буржуазия потребовала прежде всего независимости сознания (свободы мысли, свободы прессы, свободы исследования, отрицания догм). Вследствие этого сознание перестало быть мифом, отражающим сознание. Оно стало осознанием череды ролей, исполняемых в спектакле. Превыше всего буржуазия ставила свободу актеров и массовки в спектакле, теперь режиссируемом не Господом с его приспешниками и жрецами, а естественными и экономическими законами, «неумолимыми и капризными законами» под защитой новой команды законников и специалистов.
Бог был оторван, как использованный бинт, но рана так и не затянулась. Возможно, бинт и не давал ране зажить, но он оправдывал страдание, он придавал ему значение, ради которого вполне можно было стерпеть несколько уколов морфия. Теперь же у страдания оправдания нет вовсе, а морфий дорог. Разлука приобрела конкретные очертания, и каждый может их увидеть, потрогать. Единственное решение проблемы, которое предлагает нам кибернетическое общество, — это стать зрителями в театре, где бал правят гангрена и гниение, в театре, где ставится спектакль о выживании.
Драма сознания, о которой говорил Гегель, есть на самом деле осознание драмы. Романтизм отдается звуками, напоминающими плач души, вырванной из тела. Страдание это тем более остро, что каждый из нас вынужден в одиночестве наблюдать, как рушится священная всеобщность и все остальные дома Эшеров.
24Всеобщность является объективной реальностью, в движении которой субъективность может принять участие только в форме реализации. Все не связанное с реализацией ежедневной жизни присоединяется к спектаклю заново — это спячка; замерзшее в ней выживание подается кусками. Никакая реализация невозможна вне объективной реальности, вне всеобщности. Все остальное — фарс. Объективная реализация, которая функционирует внутри механизма спектакля, — просто успех объектов, которыми манипулирует власть («объективная реализация в субъективности» известных художников, актеров, знаменитостей). На уровне организации внешнего каждый успех — и даже каждая неудача — раздувается до тех пор, пока не превратится в стереотип, и преподносится как единственно возможный успех или неудача. До сих пор единственным судьей была власть, хотя суждения ее и подвергались различным проверкам и выдерживали давление. Ее критерии — единственно удовлетворительные для тех, кто согласен играть роль в спектакле по его внутреннему распорядку. Но ведущих актеров на этой сцене больше не осталось. Есть только массовка.