Сезанн был собой доволен. Он отправил матери в Эстак ликующее письмо:
Дорогая матушка,
сперва хочу поблагодарить Вас за то, что Вы меня не забываете. Вот уже несколько дней стоит мерзкая погода и очень холодно. Но я ни в чем не нуждаюсь, и в доме тепло. Буду очень рад посылке, о которой Вы пишете; адресуйте ее по-прежнему на ул. Вожирар, 120. Я остаюсь здесь до конца января.
Писсарро уже полтора месяца нет в Париже, он в Бретани, но я знаю его высокое мнение обо мне, а я-то о себе даже очень высокого мнения. Я считаю, что стал сильнее всех окружающих меня, и как Вы понимаете, у меня достаточно оснований, чтобы прийти к такому выводу. Мне надо еще много работать, но не для того, чтобы добиться той законченности, которая восхищает глупцов. Эта столь высоко ценимая законченность – результат только ремесленного мастерства и делает произведение нехудожественным и пошлым. Я должен совершенствоваться, чтобы писать все более правдиво и умело. Поверьте, что для каждого художника приходит час признания, а его приверженцы будут более искренни и более ревностны, чем те, которых привлекает только пустая видимость.
Сейчас очень неудачное время для продажи, буржуа зажимают свои денежки. Но это все ненадолго…
Дорогая матушка, привет моим сестрам.
Кланяйтесь, пожалуйста, месье и мадам Жирар.
Ваш сын{561}.
В кои-то веки он был доволен своим трудом – и гонораром. «Дом повешенного» (цв. ил. 45), одну из его любимых работ, купил граф Арман Дориа. Через пятнадцать лет, когда Виктор Шоке организовал участие Сезанна во Всемирной выставке 1889 года, они обратились к Дориа с просьбой одолжить картину. Шоке настолько влюбился в эту вещь, что убедил Дориа расстаться с ней в обмен на «Тающий снег в лесу Фонтенбло». Не успел Шоке получить свое приобретение, как Октав Маус пригласил Сезанна участвовать в выставке «Двадцатки» в Брюсселе. Добросердечный Шоке согласился отдать полотно, хотя к нему даже не была готова рама. Когда в 1899 году коллекция Шоке продавалась с аукциона, картину купил за 6200 франков (рекордная цена) граф Исаак Камондо по совету Моне. «О да, я купил полотно, никем еще не признанное! – сказал Камондо. – Но я ничем не рискую: у меня есть письмо, подписанное Клодом Моне, который дал мне слово чести, что этому холсту суждено стать знаменитым. Навестите меня, и я покажу вам это письмо. Я храню его в небольшом кармане, приколотом с обратной стороны холста, специально для злопыхателей, которые думают, будто я повредился умом со своим „Домом повешенного“»{562}. В 1908 году Камондо передал свою коллекцию французскому государству с условием, что она будет выставлена в специально отведенном зале Лувра в течение пятидесяти лет. В отличие от подношения Кайботта, дар Камондо приняли. Теперь «Дом повешенного» был доступен для обозрения вместе с четырьмя другими работами Сезанна. Моне кое в чем разбирался.
Это полотно обычно наводит на неожиданные размышления. «Я очень удивлен, что можно задаваться вопросом, хорош или плох урок, который преподал автор „Дома повешенного“ и „Игроков в карты“, – сказал Матисс в одном интервью в 1925 году. – Если бы вы только знали, сколько нравственных сил давал мне и как ободрял меня всю жизнь его поразительный пример! В минуты сомнений, когда я еще искал себя и порой пугался собственных открытий, я думал: „Если прав Сезанн, то прав и я“. Ведь я знал, что Сезанн никогда не ошибается»{563}. Сравнение с «Игроками в карты» (цв. ил. 46) на первый взгляд кажется странным: вещь, написанная около двадцати лет спустя, ассоциируется с Эксом, а не с Овером (с югом, а не с севером), изображены одушевленные персонажи, а не дома, да и сцена интерьерная, а не пейзажная{564}. Но Матисса привлекла структура этих работ – или архитектура, если можно так выразиться: то, что обе они четко выстроены, видно сразу. В основе обеих композиций V-образная форма, образованная в одном случае стенами зданий, а в другом – ногами игроков в карты; причем конструкция «Дома повешенного» отличается особым своеобразием. Кроме того, и здания, и игроки обладают какой-то монументальной весомостью и неколебимостью, как выразился Роджер Фрай, причем игроки едва ли не в большей мере, чем здания{565}.
Для полотен характерна, пожалуй, и особая атмосфера. В «Игроках в карты» Аллен Гинзберг обнаружил «множество мрачных символов: человек, который прислонился к стене с бесстрастным выражением лица, как будто отстраняется от происходящего; и еще двое, крестьяне, словно только что разыгравшие карты Смерти; а сдающий, на которого вы смотрите, из „городских“: на нем широкий синий плащ, щеки у него кукольные, почти красные, одутловатое лицо, точь-в‑точь кафкианский персонаж, можно подумать – шулер, грандиозный шулер, вершащий судьбу всех этих людей»{566}. С этим согласился бы и Андре Бретон. Изменив своей насмешнической манере, отец-основатель сюрреализма включил в книгу «Безумная любовь» (1937) характéрное «антиотступление» об истинном Сезанне:
Вопреки общепринятому мнению, главное, что создано его кистью, – не яблоки, а «Дом повешенного». Обычно делают акцент на технике, что заставляет забыть упорные попытки художника воссоздать таинственное пространство-ореол: «Убийство» 1870 года явственно демонстрирует это наваждение; вокруг «Игроков» 1892 года тоже витает некая полутрагическая-полуклоунская угроза, вроде той, что реализуется в сцене карточной игры фильма Чаплина «Собачья жизнь». Трудно не назвать и картину «Юноша перед убиенным» [ «Юноша с черепом»] 1890 года: подчеркнутая условность сюжета оставляет ее в русле романтизма, но по исполнению она ему противостоит. Метафизическая тревога опускается на картину вместе со складками шторы. «Дом повешенного» всегда казался мне странно расположенным на этой картине: под таким углом зрения видишь больше чем просто внешний вид дома, ведь он повернут к нам самой тревожной стороной – под окном черное горизонтальное пятно, на первом плане ветхая стена. Художник, как и всякий человек, имеет обыкновение возвращаться к месту преступления. Это не просто детали сюжета; художнику важно показать неоспоримую зависимость между падением человеческого тела, только что болтавшегося в пустоте с веревкой на шее, и местом, где произошла трагедия. Осознавая эту зависимость, Сезанн, думается, умышленно запечатлел дом с правого торца – во-первых, так он открыт зрителю лишь частично; во-вторых, при таком ракурсе он как бы повисает над землей. Хочу подчеркнуть, что, выражая свое особое отношение к сему зловещему пространству, концентрируя на нем внимание, Сезанн профессионально изучал вообще пространство как объект, анализируя все элементы его структуры. ‹…› Все так или иначе сводится к игре тени и света… ‹…› Мы словно присутствуем при феномене особого преломления лучей, непрозрачная среда при этом выстраивается необычно – так, как она предстает интеллекту художника{567}.
В своем замысловатом тексте Бретон трактует «Дом повешенного» как средоточие ассоциаций и коннотаций – картину, предвосхитившую не только «Игроков в карты» с их зловещим содержанием, но также и другие дома в других местах, на разных стадиях метафизического тления – «Заброшенный дом», «Дом с треснувшей стеной» (интригующее название: французское слово «трещина», lézarde, так похоже на «ящерица», lézard){568}. В воображении Сезанна «вот так нас трещина на чашке / ведет в обитель мертвеца»{569}.
Бретон указывает еще на одну вещь, вдохновленную тем же источником. «Юноша с черепом» – также любимая Сезанном работа и одна из немногих, о которых он способен был говорить после завершения. Это и любимая картина Джаспера Джонса, который рассматривает ее в более материальном аспекте. Вместе с ним возле этой работы оказалась Роберта Бернстайн – для нее была разыграна целая пантомима:
Он вскинул правую руку под углом, повторяя диагональ, идущую от складки висящей драпировки вдоль затылка, плеч юноши и верхней планки стула. Затем он направил руку вертикально вниз, вдоль спинки, и согнул, повторяя горизонталь сиденья и брюк. Я смотрела, как Джонс вторит картине, и мне казалось, что, не упуская ее экспрессивного содержания, он скорее воспринимает то, как это содержание органически соотносится с композицией. В этом аспекте сезанновского искусства – его содержательном и структурном единстве – и есть суть давнего и непрерывного творческого диалога, который Джонс ведет с произведениями Сезанна{570}.
Джонсу принадлежит «Купальщик с разведенными руками». Другого «Купальщика», чьи руки уперты в бока, он назвал одним из наиболее значимых для него произведений современного искусства и описал «синестетические свойства, наделяющие [эту вещь] необычайной чувственностью – когда смотришь и словно прикасаешься…». Предшественники его собственных «Ныряльщиков» с разведенными руками очевидны – как в эволюционной цепи{571}. Сезанн смотрит вглубь.