Наверно, тут место оговорить мои неформальные отношения с Володей. В СССР действовала стихийно сложившаяся сеть распространителей «самиздата». Марамзин был одним из ее ленинградских «резидентов» (так или не так — до сих пор не знаю, но, во всяком случае, я от него получал регулярно десятки документов «самиздата»: рассказы, романы, документы, статьи). От кого добывал их сам Марамзин — представления не имею, но по прочтении все получаемое должен был аккуратно ему возвращать. Однако и Марамзин не знал, что получаемые от него экземпляры я относил к надежной машинистке (Людмиле Эйзенгардт) и распечатывал в пяти копиях. Четыре продавал знакомым, каждую за 20 % от общей стоимости (листы перемешивались, чтоб качество любой копии оказалось одинаковым, себе же за «организаторскую работу» в качестве гонорара брал первый экземпляр). Сеть была неуловимой: повторяю, Марамзин ничего не знал о моих «клиентах», я виделся ему только читателем, в свою очередь я тоже не поручусь, что кто-то из моего «кооператива» не распечатывал со своего экземпляра еще пяток копии — уже для своего круга…
Итак я встретил Володю в Союзе писателей (видимо, отдавал ему очередную порцию «прокатных» документов или получал от него новую — не упомню). Он делился новостями: «Пришло письмо из Штатов. Иосиф Бродский стал большим человеком…» И показал письмо, где рассказывалось об американских успехах Бродского. Подпись отправителя Володя закрыл рукой (нравились Марамзину эти конспиративные игры! Позднее, прямо лучась от удовольствия, майор КГБ Рябчук сообщал: «Это было письмо от Киселева! Киселева!»). Потом Володя сказал: «Собираю все, написанное Иосифом. Он уехал без единого листка. Мы решили, пока стихи не потерялись, собрать — у баб, у родных, друзей, приятелей… Сделать собрание сочинений. Как положено: с комментариями, датировками, расшифровками посвящений… Он оказался жутко плодовитым автором! Три тома мы собрали. Еще два сейчас добираем — стихи на случай, в подарок, детские, переводы, записи разные… Все ерунда, но для полного собрания и это необходимо. Трудность в том, что никто не берется написать предисловие. Не потому, что боятся кого-то, но боятся — ответственности».
Я не знаю даже сейчас, кто конкретно входил в марамзинское «мы». Точно наличествовал литератор Михаил Мильчик: уже позже, сразу после обысков у меня и Марамзина, Миша пришел к нам домой и рассказал о своем участии в «проекте» — разумеется, не в квартире, а на лестничной площадке, у лифта. От него я впервые и услышал, что все тома Бродского «уже там, там!». А недавно довелось читать, что все публикации «российских» стихов Бродского опираются на так называемое «марамзинское собрание».
А как складывалась ваша писательская судьба?
К тому времени в моей писательской судьбе несколько лет складывалась диковинная ситуация. Примерно с 1971 года я не мог пробиться в печать. Никуда! Пробуя вырваться из этого, на свой лад, мистического невода (мне в голову не приходило, что мной уже интересуется КГБ!), я пробовал себя в новых и разных жанрах — например, вместо прозы и публицистики писал сценарии или внутренние рецензии. Марамзин про эти «пробы пера» знал, и в его реплике, мол, «никто не берется писать», конечно, таился косвенный вызов в мой адрес. Я так и понял и сам предложил сделать нужную для собрания вступительную статью.
Летом 1973 года Марамзин прислал мне на дом требуемое для работы «сырье» — три тома, основной корпус лирики Бродского. Самиздат, как выяснилось, работал хорошо, пришлось осмысливать давно знакомые литературные «объекты».
— Было ли вам известно, что к 1973 году о Бродском писали Глеб Струве, Пьер Эммануэль, Ольга Карлайзл, Вольфганг Казак, Джорж Клайни сам Оден?
— Сегодня-то, конечно, известно, что к тому времени о Бродском писали мастера на Западе, включая великого поэта Одена. Но в Союзе мы об этом не подозревали. Молодыми питерцами Бродский смотрелся как «самиздатский» поэт, то есть как стихотворец, существующий вне нормального литературного процесса. И теперь — прочувствуйте мою задачу, ту, что отпугнула всех прочих «кандидатов»: виделось, что я окажусь первым в истории исследователем творчества великого поэта! (Помню, с какой дрожью — не в переносном, в буквальном смысле слова — я снабдил в этой статье Иосифа таким эпитетом. Ощущалось жуткой, хотя неизбежной дерзостью — присваивание подобного звания современнику.) Возможно, я действительно оказался первым исследователем Бродского в России? Статья, авторские экземпляры которой хранятся в архиве ЛенУКГБ, надеюсь, даст профессиональным исследователям поэтики слепок того, как воспринимались ранние стихи Бродского неким «голосом из хора шестидесятников».
Конечно, начинающему критику делать профессиональный разбор стихов Бродского было «не по чину» — я быстро это понял. Но как отказаться от задания? Подвести Марамзина, сорвать выход пятитомника, спасовать… Нет. Требовалось нащупать, в каком качестве литератор М. Хейфец мог оказаться читателю интересным как автор вступления к первому собранию сочинений великого поэта.
Сказать читателю, как исторически возник в Ленинграде феномен поэзии Бродского. Почему в блестящем созвездии питерской школы (С. Кулле, Г. Горбовский, А. Городницкий, Е. Рейн, А. Кушнер, Л. Лосев, В. Уфлянд, В. Британишский, С. Стратановский, В. Лейкин, Т. Галушко — называю первые всплывшие в памяти тогдашние имена) Иосиф считался бесспорно номером Первым.
Не перескажете ли кратко содержание вашей статьи, ведь она никому не доступна?
Суть сводилась вот к чему. Иосиф Бродский — поэт не политический, не антисоветский, исторически преходящие феномены, вроде советской власти, его не интересуют вовсе. Но любой поэт живет среди современников. Хотя считает он себя орудием Языка, но ведь Язык — творение народа, и Ленин был прав: «Жить в обществе и быть свободным от общества — нельзя». Никакой башней, отгораживающей Творца от суетности и пошлости мира, нельзя оборвать связи с людьми — через тот же Язык, к примеру. Допустимо, например, что поэта Бродского в 1969—70-х годах действительно увлекла специфическая литературно-творческая задача — сымитировать «Римский цикл» Марциала или Катулла — без каких-либо политических аллюзий.
Но почему у Бродского возникла эта творческая идея и именно в то время?
Ход моих рассуждений был таков: после оккупации Чехословакии в окружавшем Бродского обществе рухнула, вернее сказать, растворилась стержневая коммунистическая идеология (в ее различных, в том числе оппозиционных советскому режиму вариантах). В коммунизме имелась своя внутренняя логика и этика, свойственная этой системе идей. Оккупация же малой коммунистической страны коммунистической империей являлась феноменом, никак не укладывавшимся в коммунистическую этику. Акцию такого сорта идеология вынести, не сломавшись, не могла — ни при какой погоде! После 1968 года в СССР осталась жить голая имперская идея захвата и покорения чужих народов — в незамутненно державном виде. Бродскому, естественно, дела не было ни до коммунизма, ни до империальности, но поэт не мог не ощутить глубинный сдвиг в обществе, в коем жил Орган мира сего. В «Римском цикле» невольно даже для создателя отразилась грядущая гибель ленивой, пошлой, сгнивавшей от бездуховности и потери моторных идей империи. Естественно, тезис доказывался цитатами и сравнительным анализом стихов — «до» и «после».
Ну, знаете ли, вы просто напрашивались на срок.
Фрагмент, посвященный Чехословакии, позднее и инкриминировался мне — по словам следователя В. П. Караба- нова (сам я «следственный» анализ моей статьи не видел, но нет оснований отвергать его правильность: статья несомненно была антисоветской). Поэтому, когда она оказалась в руках заказчика (Марамзина), Володя, естественно, испугался: «Миша, нас всех посадят, и культурное начинание будет погублено». Я мог, конечно, рисковать — но собой же, а не им и всей компанией. Поэтому согласился на Володино предложение переделать ее — «деполитизировать», как впоследствии деликатно выразился следователь. Но усилия что-то сделать, что-то изменить кончились пшиком: то ли не в силах оказалось написать литературоведческую статью, то ли просто неинтересно было переделывать… И я совершил неосторожный поступок: стал показывать рукопись знакомым литературоведам и писателям, которые могли дать какой-то совет насчет «переработки». Сколько-нибудь полезную идею не подсказал никто, но информатор органов среди них нашелся…
Каким образом к вашей статье оказался причастным Е. Г. Эткинд?
Давал я читать рукопись, например Маше Эткинд. Не без задней мысли, врать не буду — понадеялся, что если статья Маше понравится, она, возможно, покажет ее прославленному отцу. Ефим Григорьевич считался в тогдашнем Питере лучшим знатоком поэзии вообще и поэзии Бродского в частности. Расчет сработал: однажды Маша прибежала к нам в квартиру: «Приехал папа, хочет с вами поговорить».