Позднее, когда я был в Эксе, я узнал о приезде Золя. Я и правда думал, что он не осмелится заявиться ко мне. Вы только поймите, месье Воллар, мой дорогой Золя был в Эксе! Я обо всем забыл, и о «Творчестве», и о многих других вещах, например о чертовой экономке, которая бросала на меня гневные взгляды, пока я вытирал ноги на пороге его гостиной. В тот момент я был на этюдах; моя работа продвигалась недурно, но к черту все: Золя в Эксе! Не взяв даже сумки, я помчался в гостиницу, где он остановился, но один знакомый, которого я встретил по дороге, рассказал мне, что накануне кто-то спросил Золя: «Собираетесь ли вы преломить хлеб с Сезанном?», а Золя ответил: «Зачем мне снова встречаться с этим неудачником?» Так что я вернулся к работе.
Глаза Сезанна наполнились слезами. Он высморкался, чтобы это скрыть, и сказал: «Видите ли, месье Воллар, Золя не злодей, но он поддался обстоятельствам!»{719}
Они оба отрицали факт ссоры. Просто что-то изменилось, и их пути разошлись. Они были Неразлучными, неразлучными и остались, но отдалились друг от друга. Судя по всему, Сезанн решил, что между ними должна соблюдаться определенная дистанция. Отношения в его понимании не требовали тесной близости. Говорят, что Флобер отличался пристрастием к «близости на расстоянии»{720}. Сезанну была понятна эта идея. Его глубокая привязанность к великому Писсарро не ослабла, несмотря на то что за последние двадцать лет своей жизни они встретились лишь один раз (и то случайно). Ни один из них не видел в этом ничего примечательного. А для Золя близость неизбежно вела к обострению отношений. Братские узы были разорваны.
Воспоминания о том, как Сезанн вытирал ноги на пороге гостиной, весьма показательны. Золя достиг определенных высот – по крайней мере, в собственном представлении. Он словно сжился с образом на портрете, который Мане написал двадцать лет назад. Золя считал, что успех должен отражаться на его образе жизни. В частности, ему хотелось воплотить свои мечты в Медане. Сам дом был весьма невзрачен. «Я увидел строение в духе феодальных времен, которое, казалось, располагалось посреди огорода», – язвительно отзывался о нем Эдмон де Гонкур. «Мы поднимаемся по лестнице, крутой, как стремянка, а чтобы проникнуть в ватерклозет через низенькую, похожую на буфетную дверцу, приходится впрыгивать туда головой вперед, как в пантомимах Дебюро». На ужин среди прочих приглашены Доде, Флобер, Мопассан и Тургенев. В 1878 году на новоселье гостям устроили обзорную экскурсию по дому. Гонкур пишет: «Кабинет, где молодой мастер восседает на впечатляющем португальском троне, выполненном из бразильского розового дерева; спальня с резной кроватью под балдахином и окнами, украшенными витражами двенадцатого века; на стенах и потолках гобелены с позеленевшими святыми; антепендиумы над дверями – дом был полон старинных вещей. ‹…› Ужин был изысканным, гурманским, невероятно вкусным: среди прочего, Золя потчевал нас куропатками, чье ароматное мясо Доде сравнил с замаринованной в биде плотью старой куртизанки». Золя придавал огромное значение угощению. Его мучили воспоминания о хлебных крошках в коллеже Бурбон. Он всегда любил поесть, а теперь стал гурманом. В меню на вечер могли входить суп из молочной кукурузы, язык северного оленя из Лапландии, кефаль по-провансальски и цесарка с трюфелями. Поиск деликатесов стал для него навязчивой идеей. Изысканный ужин превратился в оргиастическое удовольствие и повод блеснуть. Для располневшего мэтра это было одновременно успокоительным средством и делом чести.
Золя в своем кабинете в Медане
Еще одним предметом его гордости был кабинет. Это впечатляющее помещение длиной десять, шириной девять метров и высотой шесть метров походило на мастерскую художника. В одном его конце стоял диван, в другом огромный рабочий стол. Все было будто в увеличенном размере. «…Он просторен, с высоким потолком; однако впечатление портит нелепое убранство: много всяческой романтической дребедени, фигур в доспехах; на камине, посреди комнаты, начертан девиз Бальзака: „Nulla dies sine linea“[80], a в углу стоит орган-мелодиум нежнейшего тембра, на котором автор „Западни“ любит поиграть вечерами», – отмечает Гонкур{721}.
Хозяйка дома в Медане была в своей стихии. Александрина любила устраивать развлечения, причем для нужных людей. В списках ее гостей не бывало простых смертных. О том, чтобы принять Ортанс, по-прежнему не было и речи. Сам Сезанн был на особом положении: изгой из прошлого, от которого невозможно отделаться.
Она терпела его ради мужа, но его суждения, манеры, неряшливость вызывали у нее неприязнь. Их представления о нормах приличия вошли в конфликт. Сезанн презирал излишества, как социальные, так и индивидуальные, а роскошь вызывала у него отвращение. Он, как и многие другие, не мог не заметить безвкусицы и отсутствия «сезаннов» на стенах. На ужине в честь новоселья Флобер продемонстрировал собравшимся один из своих коронных номеров. «Разгоряченный едой и напитками, Флобер начал сыпать свои беспощадные грубые трюизмы о bôrgeois, сопровождая их ругательствами и непристойностями, – рассказывает Гонкур. – А пока он говорил, я обратил внимание на лицо сидящей рядом мадам Доде – оно выражало смесь грусти с удивлением, и казалось, что она огорчена и разочарована грубостью своего мужа и его бурной реакцией»{722}. У Сезанна были схожие чувства по отношению к окружающим его буржуа, а у Александрины – по отношению к Сезанну в Медане. Он не жаловал салоны, за исключением салона Нины де Виллар, где он мог общаться с Кабанером. «Меня часто приглашали к месье и мадам X, – вспоминал он, – но в их салоне я бы лишь повторял: nom de Dieu!»{723} Однажды Ренуар встретил их с Золя в доме издателя Шарпантье. «Он не мог расслабиться: там было слишком суетно». Ближе к концу вечера Золя подошел к Ренуару, который говорил о Сезанне. «Вы очень хорошо отзываетесь о моем старом приятеле, но, между нами, разве он не неудачник?» На протесты Ренуара Золя ответил: «Раз уж на то пошло, вам прекрасно известно, что не мое это дело, ваша живопись!»{724}
В доме Золя Сезанн столкнулся со столь неприятной ему напыщенностью. Ему были глубоко несвойственны чинопочитание или благоговение перед избранным обществом. Важные люди наводили на него тоску. Однажды, остановившись недалеко от Живерни, где он собирался встретиться с Моне, Сезанн отправился в Медан навестить Золя. Но вскоре вернулся, чем немало удивил Моне. «Когда я был у Золя, месье Моне, к нему явился большой человек! Сам месье Бюснах! По сравнению с ним любой другой – ничтожество, так ведь? Вот я и вернулся»{725}. Вильям Бюснах был биржевым брокером, который вдруг стал драматургом и был известен своими либретто к опереттам. Он переложил для сцены романы Золя, что приносило им обоим немалые деньги. Бюснах был мало чем примечателен, хоть и умудрился проиграть в баккара 9000 франков, весь немецкий гонорар за постановку «Нана». Все это представляло интерес для Золя, но не для Сезанна. Утонченные литературные остроты также отталкивали его. Хвастовство размерами тиражей или изысканностью подарочных изданий утомляло его, а парфюмы салонных остроумцев привлекали не больше, чем остроты завсегдатаев парижских кафе. Вопрос, который он обычно задавал о новой книге, – «Есть ли в ней анализ?» – падал на бесплодную почву{726}. Нередко в начале беседы словно разыгрывался гамбит для дальнейшего обострения дискуссии. Бывало, Золя сам уничижительно отзывался о Жюле Валлесе и его «Бакалавре», который так нравился Сезанну: «Для меня Валлес – конопляное семя… да, да, именно конопляное семя!» Сезанн при желании мог бы вступить в спор – по словам Камуана, однажды он назвал Анатоля Франса «недомериме», который, в свою очередь, был «недостендалем», – но слишком уж ему было некомфортно в этой обстановке{727}. Он объяснял Воллару:
Мы никогда не ссорились. Я первым перестал заходить к Золя. Мне стало очень неуютно в его доме: ковры на полах, прислуга и «тот другой Эмиль», который теперь работал за резным деревянным столом. В конце концов у меня стало складываться впечатление, что я наношу официальный визит министру. Он превратился в (прошу прощения, месье Воллар, я без задней мысли) un sale bourgeois[81]. ‹…›
Людей было много, но то, о чем они говорили, вызывает только раздражение. Однажды я хотел завести разговор о Бодлере, но оказалось, что это имя никого не интересует. ‹…›
Так что я стал заходить все реже, мне было больно смотреть на то, как он поглупел. Однажды служанка сказала мне, что хозяина ни для кого нет дома. Не думаю, что это указание относилось персонально ко мне, но тем не менее сократил частоту визитов. ‹…›