Некто проходит по жизни, ни разу не подписав собственного имени.
Как целостен был бы человек, чьего имени никто не знает.
Мне очень трудно согласовать неудовлетворенность Толстого с его верой.
По временам мне думается, что он так держится за Бога, чтобы не сознаваться в вере в себя самого, чтобы не возгордиться. Очень хотелось бы знать, и это чудовищно серьезный вопрос — что заступает место Бога, если человеку важны люди, а не он сам. Нуждаются ли в Боге, чтобы не раздуться от важности? Необходима ли некая последняя и высшая инстанция, которой предоставляются решения? Какой остался бы в распоряжении контроль, возьми человек это на себя? Согласие с самим собой в качестве высшей инстанции означало бы добрый кус развращающей власти. Что способно обуздать ее без веры в Бога?
Посещать покойников, локализовать их необходимо, иначе они теряются с ужасающей стремительностью.
Как только соприкасаешься с принадлежащим им по праву местом, тем местом, где они могли бы находиться, существуй они на свете, — и они с ошеломляющей быстротой обретают жизнь. Внезапно, в мгновение ока, снова знаешь и помнишь о них все, что мнилось позабытым, слышишь их речи, прикасаешься к их волосам и расцветаешь в лучистом блеске их взгляда. В те прежние времена, может, никогда и не знал точно цвета их глаз, теперь различаешь его ясно, даже не спрашивая себя об этом. Быть может, все в них теперь интенсивней, чем было, возможно, что лишь в этом неожиданном своем возникновении они вполне становятся самими собой. Возможно, что каждый умерший ожидает мига своего совершенства в этом воскресении, даруемом ему одним из оставшихся близких. Тут не сказать ничего определенного, одни лишь пожелания. Но они — самое святое, что есть в человеке, и найдется ли хоть один распоследний, не лелеющий и не оберегающий их на свой особенный лад?
Формы животных как формы мышления. Он составлен из животных форм. Суть их ему неведома. Взволнованно расхаживает он по зоосаду, собирая свое целое.
Слушать. Слушать лучше, прислушиваться к неожиданному, забыть, не знать больше, к чему прислушиваешься.
Положительное в учении о переселении душ — это, пожалуй, бытие, продленное до бесконечности, однако с прерванной цепью воспоминаний. Остроумное прямо-таки решение: хотя и тащишь за собой свои прегрешения дальше, но воспринимаешь их с невинностью, попросту не зная о них.
Как ты смотришь на то, что в свои 75 принадлежишь к людям, которых никогда не пытали? Должен ли каждый во всем иметь свою долю?
Без беспорядочного чтения нет поэта.
Эта скромная задача поэта в итоге, возможно, наиважнейшая: нести читанное дальше.
Меня весьма удивляет, как может изучать литературу тот, для кого она что-то значит. Неужели он не боится обезличения имен?
Охотнее всего представляю себе поэтов на катке, ловко раскатывающими вокруг друг друга по гладкому льду.
Меня не приводит больше в растерянность счастливый конец сказок. Я нуждаюсь в нем.
Мало, чересчур мало жизней, оставивших свое отображение. Из тех же, что есть, большая часть — будто сено на вкус.
О, быть бы книгой, книгой, читаемой с такой страстью!
«Но если кто выносит на люди свои грехи, может легко утратить и всякий стыд».
Не хочу больше ничего открывать. Как мог я этого хотеть? И забывать не хочу. Этого я не желал никогда. Я лишь хочу испытать все разом.
В слове «нет» заключена чудовищная сила, и мне иногда кажется, что можно было бы жить просто одной ею.
Вчера — после долгого перерыва — опять читал одну из откровеннейших среди известных мне книг, которая уже 53 года со мной: «Народ на войне» — записки одной сестры милосердия, высказывания, слышанные ею в 1915–1916 годах во фронтовом госпитале от раненых солдат. Во всем — величайшая правдивость, и звучит это как лучшее и любимое из русской литературы, и, возможно, литература эта потому так хороша, что в ней говорят, как эти раненые солдаты, большинство из которых еще неграмотны. Читал книгу до глубокой ночи, прочел всю до конца (она невелика, хотя и неслыханно насыщенна), залпом; она напомнила мне об одном русском, который год назад снова возник в моих воспоминаниях и стал близок, о Бабеле. Возможно, она напомнила бы мне о всяком русском, которого я прочел бы последним. Это короткие фрагменты, но в каждом из них дыхание, знакомое из длинных книг. Там собраны все гадости, какие мужчины могут говорить о женщинах, бесконечно много битья, штыков, пьянства, разорванные казаками маленькие девочки, — чувствуешь себя жутко подавленным, добравшись до конца; это точнейшая, правдивейшая картина первой мировой войны из всех, что я знаю, написанная вовсе не поэтом, а наговоренная людьми, каждый из которых поэт, не подозревая об этом.
Сестра милосердия, Софья Федорченко, называет свои записки стенограммами, и, значит, могла делать их быстро, незаметно, как она говорит, поскольку все привыкли видеть ее за различными записями, что было связано с ее работой. И потому она не вызывала настороженности или недоверия, и потому эти фразы здесь в их доподлинном, неискаженном виде.
Складывающаяся из них картина войны такова, что каждому надо бы помнить эти фразы наизусть.
Ребенок ищет Олимп и находит Кувейт.
Эпоха, когда у людей было украдено бессмертие. Вором были они сами.
Все мысли, предположения и умозрения относительно иных миров в космическом пространстве станут жизненно важными в то мгновенье, когда Земля в результате своей атомной возни растворится в грохоте и дыме. Что останется от нас тогда в других? Существуют ли вообще эти другие, в которых могло бы что-то сохраниться от нас? Что дало бы им это от нас оставшееся? Возможно ли, чтобы мы послужили предостережением? Или им, заразившимся от нас, идти тем же путем? Или они совершенно независимы и свободны от нас, настолько, что и внимания не обратят на нашу гибель? Как обстоит со всем тем, что происходит в мире: разобщено и раздроблено все и обречено оставаться разобщенным? Или же все связано, совсем чуть-чуть, ровно настолько, что оставляет еще за собой возможность спасения? И было бы это спасение временным, снова готовым пойти из-за ошибок прахом? Или взаимозаменяемым: тут спасение, там уничтожение — позаботьтесь-ка о том, что вам по вкусу? Или спасение могло бы сменяться только худшим — чем дальше, тем хуже: падающая, но затяжная кривая?
Многое можно бы еще придумать и представить, но, может быть, то действительное, что должно случиться, и не измыслить даже.
Достоевский, пожизненно благодарный за помилование. Столь драгоценна жизнь, которая уже была потеряна.
Личности, становящиеся жизненной программой других. Они овладевают тобою с такой силой, что ты никогда, и по прошествии десятилетий, не решаешься разглядеть их полностью.
Поэты, подобные чайкам в полете и, будто чайки, отвратительные между собой.
1981Небеса китайцев, высокая эпоха человеческого духа, то время, когда он еще желал оберечь нас.
И даже после всех дождей, уже пролившихся оттуда, он никак не расстанется со словом «небо».
Весьма различные типы вечных студентов: такие, что не вылезают из словарей, и такие, что не поднимают головы от книг мудрости. Но есть и такие, которые предпочитают распутывать премудрости со словарями.
Рецензируемые им книги он прочитывал лишь после. Так он по крайней мере знал, что о них думать.
Ученость такая — ну прямо не продохнуть. Узнаешь о каждом предмете столько, что уж никогда и ничего не захочется о нем слышать. Вот-вот лопнешь. Покидаешь его без сожаления. И как только можно было им интересоваться?
Три тысячи ответов на каждый вопрос. Да какой вопрос выдержит такое?
Есть какая-то безликая пустота в этом расширении ответственности. Принуждаешь себя поверить в то, будто все, что делаешь, делаешь для всех, по меньшей мере это должно представляться тебе усилиями ради всех.
Но что такое «все»? Относятся сюда живущие, сейчас живущие? Или же и те, что явятся позже? А ушедшие? Они что — пустое место? Не говорят ли в тебе именно они? Нередко такое ощущение, будто ты объединенная сумма их голосов — голосов всех напрасных, случайных, непреднамеренных жертв. Было бы это отчасти и для них, если б удалось предотвратить принесение в жертву тех, будущих?
С расширением зоны ответственности уклоняешься от того, что, возможно, как раз и был бы еще в состоянии сделать.
Твое преклонение перед человеком было бы подозрительно, не знай ты людей так хорошо.
Кто чтит наихудшее, тот верит в его преображение.
«Творческое» — слово хорошее тем, что видишь его перед собой как непрекращающееся напряженное движение.