Мне кажется, что не только в России идет поиск национального лица. Унижение, пережитое Америкой, брожение в Европе, связанное с размыванием моноэтнических основ некоторых государств, – все это стимулирует национализм. И литература не останется в стороне от этого. Писатель не может скрыть свой генетически заданный менталитет, национальный темперамент. Естественно, еврей будет писать по-русски не так, как русский. В этом отношении русской литературе в Израиле присуща «чистота эксперимента», четко выявляющая названную мной тенденцию.
Что крайне важно – как результат всех этих процессов возникает совершенно новый взгляд на недавнее прошлое. Мы очень резко отталкивали от себя многое в советской жизни, были категоричны в своем презрении. Но мы сами воспитаны той средой, впитали многие понятия, позволившие жить, воспитывать детей, заниматься искусством. И в контексте нынешнего российского и мирового беспредела мы куда более терпимо относимся и к прежней эстетике, и к представлениям о красоте, и ко всей той культуре, против которой выходили на баррикады.
Вообще парадокс состоит в том, что, вопреки ухудшению нравственной атмосферы в России и в Европе, мы как раз становимся лучше – по крайней мере откровенней, честней, может, и умней. Просто когда-то все запихивалось под ковер: считалось «неинтеллигентным» говорить о деньгах, о жестокости, о национальных различиях и многом другом. Сегодня это не является табу и для литературы.
А.Б.: То, что мы сегодня называем «11 сентября», – просто возвращение мира в историю. Это позволяет и более четко осознать, что такое литература. Как сказал классик прошлого века, высший смысл литературы определяется тем, что человек тверже всего в мире. Литература – равно человек. Впервые после долгого перерыва человек начинает существовать не как часть «среды», а как индивид – пусть даже за счет возвращения к первобытному состоянию. На Западе реакция на моральный крах либерализма – это пробуждение человеческого в человеке. Что же в России? После той антиутопии, в которой она жила, ты пытаешься обращаться к человеку и в себе, и снаружи – и промахиваешься, проваливаешься… Приходится искать «предметность», точку опоры в том, что стоит ЗА индивидом: к национальному, государственному – или даже животному. Если же попытки говорить от себя все же производятся, масштаб чувств так мелок, что личность надо рассматривать в микроскоп… но то, что не без труда обнаруживается, бесформенно и пребывает в состоянии перманентной мутации в нефиксируемом направлении.
Будучи оптимистом, тут можно усматривать почву для нового рывка литературы с расчищенного плацдарма… Кстати говоря, очень многое могут сделать те, кто находится вне российского социума, те, кого можно назвать МЕЖДУНАРОДНЫЕ РУССКИЕ, в продолжение идеи МЕЖДУНАРОДНОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, о которой я говорил на нашем семинаре «Геополитика культуры…» (см. 9 – 10 номера «ЗЕРКАЛА»): западные люди с западной психологией, опытом, но пишущие по-русски. У них (в том числе у нас) есть чистая социокультурная возможность говорить о самом важном и в полный голос. И опираться на человеческое вокруг и внутри себя…
Я.Ш.: Хотел бы немного вернуться назад и коснуться «социального заказа» в литературе. Откуда взялся миф о всегдашней ангажированности русской литературы? Его придумали «революционные демократы», Добролюбов со своими жуткими принципами «реальной критики». Кто в русской литературе был ангажированным – Тютчев, Чехов?
Сегодня проблема российской литературы – не в политической или идеологической ангажированности, а в нравственной позиции. Эта позиция у писателя есть или ее нет. В качестве иллюстрации приведу Дмитрия Липскерова. Его роман «Пространство Готлиба» – красиво написан, даже изысканно. А вот в «Пальцах для Керолайн» Липскеров, видимо, решил: хватит эстетики – надо ориентироваться на рынок. И намешал всего – и примитивного «фэнтези», и дешевого детектива, и байки про «новых русских».
Уже образовалась дистанция, отделяющая нас даже от «новой» русской литературы периода развала империи, и появляется оценочный критерий: что осталось, что выжило из сотворенного тем или иным писателем? Мы видим, что сохранилась та поэзия, в которой был масштаб чувств, о чем говорил Бараш. Только сегодня ясны масштаб и значение Красовицкого, Сатуновского, Сапгира. И Бродский – о его роли и значении сегодня дискутируют, но, бесспорно: он создал картину личности, человеческой судьбы.
Для меня вопрос о читателе напрямую связан со спорами о массовой культуре и отношении к ней литературы. Учитывать опыт массовой культуры надо не для достижения коммерческого успеха, а для возвращения к родовым качествам литературы. Как ни крути, проза была и останется рассказом, отказавшись от нарратива, она сомкнется с философией, эссеистикой, но рискует потерять и себя, и читателя. Так же и поэзия не возможна без душевности, без лиризма. Именно массовая культура с ее эстетической недоразвитостью – а может быть, как раз в силу этой недоразвитости – напоминает о первоэлементах литературы.
А.Г.: Тут было сказано о звере, выползающем из пещеры, о крушении человечности, о позиции писателя. А что делать с тем, что большинство ценимых нами авторов двадцатого века сознательно отказывались от человеческого и обращались к тому, что находится вне или над человеком: к ценностям революции, нации, класса? Назову Платонова, Маяковского, Эзру Паунда, Селина, Бенна, Юнгера – этот ряд можно долго продолжать. Для них – человек промежуточная станция, а их тексты питает мощь надчеловеческих феноменов. И вот такая сознательно внечеловеческая – с либеральной точки зрения – установка привела к потрясающим художественным результатам. Некоторых из этих писателей послевоенное общество не просто осудило, а даже судило, например: Гамсуна, Паунда, Селина, хотя если бы оно повнимательней вчиталось в романы того же Гамсуна 20-х годов, то обнаружило бы в них весь набор инвектив (черным по белому, без эвфемизмов), столь изумивших это общество два десятилетия спустя, когда они зазвучали в гамсуновской публицистике. Как быть с тем, что великие произведения созданы благодаря тому, что зверя выпустили из пещеры и напитали его кровью и дыханием слово?
Я.Ш.: Опять меня заставляют употреблять термин «содержание». Дело в том, что в течение 19-го века целый ряд тем считался запретным для литературы. В 90-е годы в России не случайно заговорили о маркизе де Саде, и его книги появились на прилавках. Тем самым было признано, что литература до последнего времени была лицемерной и ханжески избегала многих неприятных вопросов. Примеры, приведенные Гольдштейном, на мой взгляд, отнюдь не свидетельствуют о внечеловечности этих писателей. Просто появляется новое понимание человечности – более откровенное, адекватное всему, что есть внутри человека. Раньше – во многом под влиянием христианской морали с ее противопоставлением божественной души и греховной плоти – писатели не осмеливались заглядывать в бездны грязи, жестокости. Но это тоже часть человека!
Гольдштейн спрашивает: что делать с «такими» писателями? А ничего не надо делать! Это литература для человека, а с каких позиций она написана? С ЛЮБЫХ: это наследие двадцатого века и его эстафета двадцать первому.
А.Б.: Приведенный Гольдштейном список писателей, предъявляемый как «мнение большинства», не убеждает. Нет неоспоримой универсальности в этом списке-рейтинге. Как, по мне, не большинство. Очень многим крупнейшим писателям не свойствен ницшеанский или еще более жесткий взгляд на человека – Пруст, Кафка, Набоков, Миллер, Лоренс Даррел… Ну, да, Сорокин в новой книге «Лед» как бы античеловечен.
А.Г.: Речь не о том, увлечен я этой литературой или нет, а о том, что она была, и с этим фактом мы должны считаться, еще лучше – как-то его истолковать.
А.Б.: Вы сказали – «большинство ценимых нами авторов двадцатого века». Под «мы» имеется в виду, вероятно, формула «Мы, Александр Гольдштейн», что я вполне поддерживаю, поскольку иначе это было бы несколько избыточной коллективной идентификацией… Итак, соответственно, вы считаете это литературной доминантой двадцатого века?
А.Г.: Я думаю, что это одна из сильнейших линий искусства прошлого века. Я не говорю об арифметическом большинстве или меньшинстве, но писателей, стоявших на осознанно антилиберальных позициях, было очень немало, и среди них – огромные фигуры, без которых невозможно представить литературу.
И.В. – Г.: Не стоит подходить с абстрактно-моральными мерками к этой проблеме. Надо учитывать, что в двадцатом веке поддерживавшие искусство институции требовали от литературы определенных стереотипов, а в знак протеста следовали революционные попытки разрушить лживый образ человека. Это было всегда личным вызовом, и, нарушая принятую мораль, писатель знал, что она все-таки существует. Сегодня в России, и не только там, разворачивается борьба против навязываемых институциями – в основном западными – представлений о том, что должно быть содержанием искусства. Это отчасти объясняет бессодержательность многих литературных произведений и то, что литература превратилась в вид игры. Сегодня идет разрушение этих игр, писатели пытаются куда-то вернуться, к каким-то первичным ценностям. Но вернуться некуда! Помощи ждать неоткуда. И снова писатель наедине с самим собой – с одной стороны, страшно, с другой, все позволено.