Но случай на этот раз ускользнул. Студенты не собрались, рассчитав правильно, что демонстрировать на пустых улицах, под ливнем, нет ни малейшего смысла.
У памятника Пушкину жалась, подняв воротники мокрых, почерневших шинелей, только маленькая кучка наиболее упрямых.
Они дождались, пока на башне монастыря мерно и строго, одним ударом, часы пробили половину первого, и, окончательно убедившись, что демонстрация не состоится, тронулись вниз по Тверской, серединой мостовой, затянув не революционную даже, а просто студенческую песню.
Это было, конечно, величайшей ошибкой, так как всякое, хотя бы малейшее нарушение порядка на улице давало основание для полицейского вмешательства, а полиция жаждала победной реляции. Постовой городовой немедленно свистнул; долгожданный сигнал был подхвачен другими постовыми, молниеносно донесся до Страстного монастырского двора, и в угон удалявшейся студенческой кучке на-рысях пошел жандармский эскадрон, а следом за ним сумцы: беречь силы было незачем, поскольку, кроме этого десятка студентов, некого было атаковать.
Дав студентам миновать Большой Гнездниковский, жандармский полковник, ехавший во главе эскадрона, скомандовал: "Шашки к бою!" — и поднял эскадрон в галоп.
В этот именно момент выскользнул из Гнездниковского на Тверскую Густылев.
Он не усидел дома. Ему хотелось воочию убедиться в провале демонстрации. Он прогуливался поэтому под зонтиком, очень мирно и очень солидно, по Гнездниковскому переулку, совершенно пустому, если не считать дежуривших у ворот дворников. И когда с Тверской сквозь шелест дождя долетел задорный хор молодых голосов, он заторопился к перекрестку.
Но заторопился не он один. Следом звякнули поспешно распахнувшиеся ворота, в переулок, оправляясь в седлах, выскочили намаявшиеся под дождем в студеной слякоти этого утра (ведь «сосредоточение» началось с восьми часов, заблаговременно, как всегда) рвавшиеся к бою конные городовики. Оглянувшись на гром подков по мокрому камню, Густылев увидел лошадей, шашки, дворника в белом переднике, с бляхой, указывавшего рукою на него, Густылева… В самом деле, он несколько раз проходил мимо этого дворника, и тот не мог его не заметить. Раздалась какая-то команда. Она перекрыла грохот копыт. Плети и обнаженные шашки закрутились над головами, лошади пошли вскачь… Не помня себя, Густылев побежал, размахивая зонтиком. Он выскочил на Тверскую и со всего бега попал под ноги марш-маршем шедшего жандармского эскадрона. Тяжелый жеребец выпуклой грудью ударил прямо в лицо. Удар отбросил далеко вперед, затылком о мостовую. Копыта четырех, одна за другой, на равных интервалах проскакавших шеренг-двух жандармских, двух драгунских-топали уже по мертвому телу.
Это была единственная жертва. Студенты, издалека завидев атаку, укрылись без труда в ближайших дворах, переждав на лестницах и даже в квартирах, радушно распахнувших двери перед спасавшейся от полиции молодежью.
Личность Густылева была установлена на месте. Он был аккуратен, документы были при нем. Его похоронили за счет казны, без публикации в газетах. Даже Григорий Васильевич и чернобородый узнали о происшедшем лишь через неделю, когда, обеспокоенные долгим отсутствием Густылева, они решились послать к нему на квартиру разведать.
Григорий Васильевич написал некролог, а Козуба долго и досадливо читал этот листок, отпечатанный на ротаторе растекающимися лиловыми буквами.
Он спросил Грача очень хмуро:
— Что думаешь на этот предмет сделать? Смотри, пожалуйста, какого преподобного размалевали! А народ ведь верит. На фабрике у нас вчера специально собрание было в ткацком корпусе. Так и поминали: погиб, дескать, на посту, за дело рабочего класса. Это Густылев-то! Тьфу!.. Опровергать будем?
Бауман ответил вопросом на вопрос:
— Ты вчера на собрании, о котором сказал, был?
— Ну был, — проворчал Козуба, пряча глаза под брови; он уже чувствовал каверзу.
— Выступал с разоблачением, кто такой был на самом деле Густылев?
— Не выступал, ясное дело.
— Почему ясное?
— А как выступишь? Выйдет, как будто я каким-то способом жандармскую вину снижаю. Я даже так скажу: ежели о Густылеве по-настоящему сказать, кем он рабочему классу был, — выйдет: слава богу, что убили, туда ему и дорога… Не годится так.
Бауман пожал плечами:
— То-то и есть. А спрашиваешь насчет опровержения… Сам же рассудил правильно.
Совсем помрачнел Козуба:
— Правильно, правильно… А досадно! Обман же это. А меньшевики на нем капитал наживают.
— На обмане далеко не уедешь. А в типографии есть о чем другом, поважнее, печатать.
Печатать было действительно о чем. Война затягивалась. На фабриках и в университетах становилось все беспокойней. По селам опять росли и ширились всегдашние предвозвестники аграрных «беспорядков» — слухи о переделе, о прирезке крестьянам помещичьей земли. Ленин в каждом письме указывал на несомненную близость крупнейших событий, на необходимость с предельной широтой развернуть партийную работу. Революционное движение в рабочих и крестьянских массах России явно ширилось и шло на подъем, но положение осложнялось тем, что часть членов Центрального Комитета шла на соглашение с меньшевиками. Если не удастся к моменту подъема масс сбить беспощадно всех, кто старается завести движение в тупик, и обеспечить руководство за единственным подлинным революционным авангардом пролетариата — большевиками, — огромная сила грядущего взрыва может оказаться растраченной.
В Москве разрыв освежил было атмосферу. Но смерть Густылева окрылила московских меньшевиков. Их прокламация "Памяти мученика" была отпечатана под фирмой "Московского комитета РСДРП". Они собирались, очевидно, продолжать борьбу. И борьба эта предстояла большевикам нелегкая. Прежде всего потому, что в организации почти не было денег.
Расходы сокращали всячески и всемерно. Старую большую, слишком дорогую квартиру на Красносельской пришлось ликвидировать, временно свернув типографию. Ее взял пока что на хранение в своей комнатушке Козуба.
Грач с женой переехал на дешевую дачку за город, в Петровский парк; сюда предполагалось перебросить и типографию, если не удастся достать денег и оборудовать печатание по-настоящему, в условиях, отвечающих требованиям и конспирации и техники. Уменьшены были выдачи партийным работникам — районным пропагандистам и организаторам. Им выдавалось всего по десять рублей в месяц и ничего не давалось на разъезды, так что Ирине зачастую, если не каждый день, приходилось переметываться с Маросейки, где она жила, в Петровский парк, из Бутырок в Замоскворечье-пешком, потому что на конку не хватало денег, хотя она и подрабатывала уроками.