— Даст бог — не испорчу. Та-а-ак… и что у нас тут есть… — поочерёдно поднимаю булыжники, пригнетающие деревянные круги к устьям горшков. — На сколько, значит, человек готовить-то?..
— Нынче в обители одиннадцать братьев и послушников, да шестеро мирян с тобой вместе. А трапеза ныне должна быть из двух блюд.
Быстро крещусь по-католически и под нос бормочу "Отче наш", чтобы монах с послушником не разобрали. Ну не знаю я молитв на латыни, не знаю! Ежели не прибьют до времени — научусь обязательно, но позже, позже.
— Ну что ж, из двух — так из двух… Так, где у нас крупа…
Перетаскиваю на ближайшие козлы столешницу, расставляю несколько мисок. На глазок высыпаю по мискам в общей сложности около двух килограммов пшена, заливая их отстоявшейся холодной водой из одного из горшков.
— Брат Теодор! Попроси Янека раздуть огонь и поставить на решётку котёл с водой, наполненный на две трети!
— Это можно… — следует короткий разговор между монахом и послушником на старочешском, после которого горбун, недовольно зыркнув в мою сторону, принимается гусиным крылом раздувать подёрнутые пеплом угли в печи.
Тем временем из кожаного мешка с песком вытаскиваю неплохо сохранившиеся, но всё же пожухлые яблоки — примерно полтора килограмма — и шинкую их тонкими ломтиками.
— Брат Теодор! Гвоздика у вас есть?
— Нет. Кто же в будний день такие дорогие специи будет использовать-то? Брат келарь выдаёт их только для рождественской и пасхальной трапез — и то не более двух-трёх золотников.
"Так, надо будет выяснить здешнюю систему мер и весов — потому как запутаться во всех этих золотниках с фунтами очень даже просто, а килограммы явно ещё не придуманы".
— Ладно. Раз нет, так и не надо. Но хоть мёд-то и масло есть?
— Этого добра немало. Вон там возьми!
Ну, мёда с маслом нам нужно немного — приблизительно триста пятьдесят граммов на всю толпу. Что-то не греет меня перспектива тратить на здешнюю братию оставшиеся в заначке куски пиленого сахару — сахарных заводов в этом времени точно нет, а ближайший тростник — по прямой через Атлантику…
Смотрю — крупа моя впитала воду, разбухла, того и гляди — из мисок вылазить начнёт. Значит — пора. Высыпаю пшено в котёл с кипятком, сбрызгиваю пламя водицей, чтобы притухло — плевать на пар и шипение! — и накрываю котёл тяжеленной крышкой. Эдак на здешней кухне покрутишься — культуристом станешь таким, что сам Арни от зависти сдохнет!
Пока пшёнка "доходит", вновь переключаю внимание к "разделочному столу". Раз блюд требуется два — то придётся приготовить что-то ещё. А коли единственный котёл занят — будем "использовать то, что под рукою, и не искать себе другое". А что у нас под рукою? Правильно, сковорода.
В мисках растворяю в воде соль и мёд, черпаю у ошалевшего от моего нахальства брата трапезного просеянную муку и принимаюсь активно перемешивать пока не получится однородное тесто без комочков.
О, каша моя уже пыхтит. Это хорошо, это славно. Хватаю тряпку и стаскиваю с котла крышку. Всыпаю в кашу ломтики яблок, вбухиваю ложкой мёд и немного масла. Цапаю со стены черпак "мечта красноармейца" и активно перемешиваю получившийся в итоге продукт. С помощью недовольного Янека задвигаю котёл глубже в печь, ибо загнеток в её конструкции не предусмотрен. Европа дикая, что с них взять! Хорошо, хоть не на костре готовить приходится!
Подкидываю дровец, которые тут же охватывают весёлые языки пламени. На решётку ставлю смазанную маслом сковороду. Так, чуточку подождём, пока прокалится. Ну-ка, капельку водички… Ага, зашипела! Значит, пора. Поливаю сковороду жидким тестом, даю растечься, слегка подождав, подцепляю получившийся блин деревянной лопаточкой и переворачиваю. Ещё слегка подождать и… И первый блин — не комом! — отправляется в самую большую из глиняных монастырских мисок.
Похоже, трапеза нынче у здешней братии будет приличная!
* * *
Через какое-то время через помещение торопливо прошёл совсем молодой, лет семнадцати, монашек, тарахтящий деревянной гирькой на шнурке по дощечке. Не успел он скрыться за противоположной дверью, как монастырские повара засуетились, и бросив мне: "Скорее на службу! Не копошись, аббат не любит опозданий!", как пара лосей ломанулись из трапезной. Ничего не поделаешь, пришлось поспешать вслед за ними. Очень скоро мы покинули основное здание монастыря, и пересекши крохотный внутренний дворик, вошли в монастырский храм. Небольшая церковка серого камня явно строилась не в ширь, а ввысь. Глядя на внутренний свод, поднятый на высоту третьего этажа наших "хрущёвок", я волей-неволей вспомнил речи брата Филиппа о дороговизне земли внутри стен городов. Алтарное возвышение вкупе с приалтарным столиком, заставленном принадлежностями для мессы и полки с большими и малыми семисвечниками занимали примерно четверть площади, в остальной части выстроились монахи и кучкой толпилось четверо моих соседей по "странноприимной комнате", за исключением больного итальянца. Трапезный мягко подтолкнул меня к ним, сам же вместе с Янеком присоединился к строю монахов. Да, я не оговорился: это был действительно строй — классический квадрат три на три человека. Кстати говоря, я не увидел в церквушке ожидаемых подсознательно рядов скамей, без которых не обходится ни один из католических храмов в американских фильмах. То ли орден здесь такой бедный, что лавочки себе заказать не в состоянии, то ли в эти времена пока что не принято просиживать зады во время церковной службы, то ли ещё что…
На алтарное возвышение вступил отец Гржегош, облачённый уже не в простую рыже-коричневую сутану, а в светлое парадное облачение, украшенное золотистой, а может, и действительно золотой — вышивкой. И тут началась служба. Несмотря на мою религиозную безграмотность и абсолютное незнание латыни, богослужение в исполнении жатецкого аббата монастыря святого Бенедикта и подпевающих ему в строго определённых местах постриженцев оставило неизгладимый след. Я и прежде-то практически не ходил в церковь, перебиваясь тем, что изредка заглядывал ради любопытства во внешне нравящиеся храмы и смотрел краем глаза пасхальные службы по дуровидению. Теперь же, оказавшись в такой дали от дома, родных, друзей, от всего привычного и довольно комфортного уклада жизни, я впервые никуда не торопился и впервые же присутствовал вживую при столь торжественном моменте. Торжественность службы чем-то напомнила тот день, когда практически накануне Катастрофы с разрушением Союза меня принимали в октябрята в музее боевой славы прославленной в сражениях четырёх войн армии. Конечно, храмовый интерьер ничуть не походил на застеклённый вестибюль музея со статуями героев на покрытых бронзовой краской постаментах и укрытой широким алым ковром широкой лестницей, которая вела ввысь, к залам, полным развёрнутых знамён, старого, но такого манящего любого нормального мальчишку оружия и стендов с фотографиями, с которых на нас смотрели сотни глаз красных бойцов и командиров. Помню, как неловко негнущимися пальцами прикалывал мне звёздочку седой ветеран с багровым узловатым лицом — как я потом узнал, девятнадцатилетним сержантом горевший в самоходке на улице Истенбурга в сорок пятом. Рядом другие ветераны — и Отечественной, и Афганской войн — прикалывали такие же алюминиевые звёздочки моим одноклассникам, и именно тогда я увидел то же выражение лиц, какое наблюдал сейчас в маленьком католическом храме у монахов, послушников и пришедших на богослужение мирян.