Маяковский совсем замолк и вроде бы даже не замечал их, но от Квентина не укрылись их с Плам смущенные переглядки. О встроенных чарах он уж точно говорить не хотел и на все попытки занять его разговором о Южном Брекбиллсе отвечал односложно.
— Вы поэту, случайно, не родственник? — спросила Плам.
— Nyet, — буркнул Маяковский и добавил по-русски что-то нелестное — вероятно, насчет поэтов.
Пока Квентин и Плам сравнивали свои китовые впечатления и сплетничали относительно других особей, он смотрел в стенку и молча пил. Закуска у него была — черный хлеб и что-то соленое, — но он ничего не ел и только корку нюхал время от времени.
Квентин спрашивал себя, надолго ли это, но не собирался ему мешать. Твердо вознамерился вытерпеть до конца и не уходить, пока Маяковский его не выгонит. Свет за окном горел ровно и беспощадно, как во время допроса. Казалось, что из всех людей на Земле остались только они.
Маяковский не скрывал своего презрения, но и гнать их больше не гнал. Одиночество, возможно, угнетало его больше, чем он показывал. Через некоторое время он достал шахматы, где одну пешку заменяла круглая ручка от шкафа. Разгромил Квентина, потом взялся за Плам. Один раз он выиграл у нее с некоторым трудом, второй — через сорок пять минут и тоже с большими усилиями. Квентин заподозрил, что Плам поддается нарочно.
Маяковский, как видно, подозревал то же самое.
— Пошли, — сказал он, не доиграв третью партию, и вышел из комнаты. — Бутылку захватите.
— После вас, — сказала Плам Квентину.
— Дам пропускают вперед.
— А дамы пропускают пожилых джентльменов.
— Р в алфавите стоит перед Q.
Комическая интерлюдия, Розенкранц и Гильденстерн рядом с мрачным Гамлетом-Маяковским. «Как только будет случай, допытайтесь, Какая тайна мучает его»…[14] Квентин захватил и стаканы, не желая больше пить из горла в очередь с Маяковским — хотя антарктический самогон, несомненно, был хорошим дезинфектантом.
Профессор привел их в свою квартиру, которая на памяти Квентина всегда была заперта. На полу валялось много грязной одежды.
— Пей давай! — рявкнул старик, как только они вошли.
— Спасибо, но я…
— Пей, когда профессор велит, поганец!
— Я теперь вообще-то тоже профессор. То есть был им.
— Хочу тебе, профессор-поганессор, кое-что показать. Больше такого нигде не увидишь.
В эту тайну, видимо, посвящались только пьяные вусмерть, но Квентин на все был готов. Он еще не совсем отошел после путешествия, и самогонка разожгла у него в желудке медленный торфяной огонь. Сам Маяковский, хотя депрессивная и маниакальная фаза у него то и дело менялись, сильно пьяным не выглядел. Он повел их вниз по лестнице куда-то в самые недра Антарктики. Может, он, как Антисанта Южного полюса, хочет показать им шахту, где эльфы добывают антирождественский уголь?
Квентин молился всем известным ему богам, как живым, так и мертвым, чтобы дело оказалось не в сексе.
Молитва помогла. Внизу помещалась мастерская — анфилада темных комнат без окон, где стояли обшарпанные столы и разное рабочее оборудование: сверлильный и токарный станки, ленточная пила, маленькая кузница. В отличие от прочих владений Маяковского здесь все содержалось в чистоте и порядке. Сверкающие инструменты лежали рядами, как в магазине, станки отливали матовым вороненым блеском.
В полумраке свершалось бесшумное движение: качался маятник, крутился, почему-то без остановки, волчок, медленно вращалась армиллярная сфера.
Все трое на время забыли о самогонке. Здесь царила тишина на порядок ниже обычного антарктического безмолвия: абсолютный звуковой вакуум.
— Как здесь хорошо, — сказала Плам, и это была чистая правда. — Как красиво.
— Я знаю, зачем ему это надо, — сказал Маяковский, продолжая, очевидно, свой внутренний монолог. — Ему, но не тебе. — Он обращался к Плам. — Может, тебе просто скучно, а может, ты в него влюблена.
Плам яростно отмахнулась от такого предположения.
— А вот тебя, Квентин, я хорошо понимаю. Ты такой же, как я. С амбициями. Хочешь стать великим волшебником, Гэндальфом таким, Мерлином. Мечта всех идиотов.
Сказав это тихо и сравнительно мягко, он выпил, сплюнул в платок, спрятал все это дело в карман халата — отвык в одиночестве от манер.
Хотел ли Квентин стать великим волшебником? Может быть, раньше — теперь ему хватило бы и просто волшебника. Взломать встроенные чары — вот чего он хотел. Вернуть Элис. Но правда — вещь относительная и хорошо растворяется в лишайновке.
— Почему бы и нет, — сказал он.
— Вот только великим тебе не стать. Ты умный, это да, башка у тебя хорошая. — Он постучал по голове Квентина костяшками пальцев.
— Перестаньте.
Где там. Маяковского несло, как пьяного шафера, которому приспичило непременно произнести сальный тост.
— Хорошая башка, лучше многих — но таких, как твоя, к сожалению, тоже много. Сотня, а то и тысяча.
— Скорее всего. — Что толку отрицать. Квентин прислонился к холодному станку, надежному, как союзник.
— Скажем честно: пятьсот, — вставила сидящая на столе Плам.
— О величии ты не имеешь никакого понятия. Хочешь знать, что это? Я тебе покажу.
Маяковский обвел рукой темную мастерскую, и в ней все ожило: огни зажглись, моторы заработали, маховики завертелись.
— Это мой музей. Музей Маяковского, — объяснил он и показал, над чем работал долгими антарктическими зимами. Его мастерская была не просто чудом, а библиотекой чудес. Каталогом услышанных молитв, сбывшихся мечтаний и священных Граалей.
Маяковский, преобразившись в гида, водил их от стола к столу. Вот это вечный двигатель, это семимильные сапоги. Универсальный растворитель — он висит прямо в воздухе, потому что ни один сосуд не может его удержать. Волшебные бобы, перо, пишущее одну только правду, мышка, живущая наоборот, от старости до младенчества. Солому профессор превращал в золото, золото в свинец.
Здесь были представлены концы всех волшебных сказок, все награды, за которые рыцари и принцы сражались и гибли, а принцессы загадывали загадки и целовали лягушек. Маяковский не обманул: это была великая магия, плоды одиноких трудов всей его долгой жизни. Из памяти Квентина стерлось многое — самогон промывал мозги, как хороший промышленный препарат, — но механическое пианино запомнилось. Оно подбирало музыку согласно твоему настроению, не повторяясь ни разу, играло все, что тебе хотелось услышать. Квентин попросил профессора остановить инструмент, боясь разрыдаться, но после, хоть убей, не смог бы напеть мелодию, так тронувшую его.