В этот момент он вдруг обнаруживает, что у него изо всей силы сосет под ложечкой, он, оказывается, давно уже голоден, а дома – надо же! – ничего нет, только хлеб да пачка овсяных хлопьев, придется варить кашу, причем начинать надо немедленно, потому что через четверть часа станет невтерпеж, он взвоет от голода, он себя знает – еще как взвоет.
Верещагин бросает на диван мундштук, но нож не бросает, он пригодится ему на кухне, чтоб отрезать кусок масла для каши – вот и масло есть да еще сыр, черт возьми, полон дом еды, а он было приуныл, только времени мало, в этом вся беда, – он ставит на газ кастрюлю с водой и, пока она закипает, лихорадочно отвинчивает вторую плату, но там, оказывается, еще винт под ключ, а такого ключа у Верещагина нет, он бросает в воду овсяные хлопья, берет в рот мундштук – пожалуй, можно вывернуть зубы и челюсть, если не придерживать его руками, метровой почти длины – это кизиловое дерево как свинец, надо бы сточить больше, потоньше сделать; стенки мундштука, из кухни доносится громкий треск Верещагин мчится туда с мундштуком в наполовину вывороченных зубах, – это закипевшая вода с хлопьями вспенилась и побежала через край – огонь залит, газ с шипением рвется из мокрой форсунки, дым, вонь. Верещагин бежит к газовой заглушке, при этом его метровый мундштук натыкается на стену, хотя Верещагин чудовищно далек от нее, кизиловое дерево всаживается в глотку. «Что за проклятая жизнь!» – кричит Верещагин, и в этот момент в дверь звонят.
«Тину черт принес!» – догадывается Верещагин, – когда еще должна была прийти, он уже и ждать забыл (не пришла – и слава богу, без нее дел по горло), на тебе, явилась, как некстати, – он выдергивает из глотки мундштук бросает на пол, закрывает газовую заглушку, широким драчливым шагом идет в прихожую. Сейчас он задаст Тине трепку, наорет на нее как следует – не сумела прийти вовремя, значит, не приходи совсем, когда-нибудь в другой раз, конечно, он ее не впустит, ни секунды у него лишней, пусть обижается сколько ей угодно, – но не Тина, это Агонов пришел, нелегкая принесла, ведь сто раз говорилось ему: никаких посещений без предварительной телефонной договоренности, тысячу раз говорилось, но этот эгоист, себялюбец этот, Нарцисс престарелый, является когда взбредет в голову, по собственному соизволению, только со своими желаниями считается. «Я занят!»- кричит Верещагин. «Ерунда, – заявляет Агонов. – Я по важному делу, все ваши дела – тьфу по сравнению с тем, с которым пришел я».
Верещагин устал. К тому же он взвинчен. Садиться за повторные расчеты, которые он уже начинает любить сладкой и нежной любовью, в таком состоянии опасно. В таком состоянии любую ошибку не то что пропустишь – удвоишь! Нужно сбить темп, вернуть уму трезвость, остыть за отвлеченной беседой. «Входите», – говорит Верещагин без дружелюбия. Он вводит Агонова в комнату, комкает кишки приемника, запихивает их в коробку, – паяльник пышет жаром, Верещагин его выключает и усаживает Агонова на диван.
«Итак! – говорит тот. – Вы, должно быть, слышали: сегодня ночью я создал новую теорию брака». – «Когда это, интересно, я мог слышать, если вы – сегодня ночью?» -замечает Верещагин. Он так устал, что руки его висят как плети. Он сидит в кресле, руки висят, голова покоится на плече, он готов слушать любую дребедень, у него не достанет сил перебить. «Я утром уже кое-кому рассказал, – говорит Агонов. – Но вы, конечно, не выходили на улицу. Вы уже старик, домосед, мне шестьдесят два, но я моложе вас. Все лучшие идеи явились мне на улице. Правда, эта, как я ее называю, теория нового супружеского взаимодействия, родилась в четырех стенах, ночью».
Он смотрит на Верещагина в ожидании, что тот заинтересованно вскинет голову, начнет спрашивать: новое взаимодействие? ах, как любопытно! побыстрее рассказывайте! Может, даже вскочит и в нетерпении забегает по комнате – этот непризнанный гений шестидесяти двух лет чувствует себя в жизни как футболист на поле: каждый его шаг должен быть отмечен, вызывать восторг или улюлюканье трибун, на которых сидит остальное человечество. Но Верещагин не только не вскакивает, он взгляда не поднимает, с чем Агонов мгновенно смиряется – способность безболезненно переходить от непомерных претензий к удовлетворению малым выработана в нем многолетней неудачливостью.
«Брак! Брак! Брак! – кричит он; если Верещагин не проявляет восторга, то проявлять восторг будет он сам, он сам себе будет и игроком и трибунами. – Что вы знаете о браке? Парень полюбил девушку, девушка полюбила парня – а полюбила ли? – ладно, это потом, сейчас, допустим, ей кажется, что полюбила, он ведет ее в загс, они плодят детей, но что это за дети? Вы видели этих детей?»
«Видел», – отвечает Верещагин. Он немного уже пришел в себя и берет в руки мундштук. Пока Агонов будет разглагольствовать, он прорежет свою канавку дальше, может быть, даже придумает, в какой узор она вплетется, не исключено, что успеет покрыть узорами половину мундштука: Агонов способен говорить страшно долго, это Верещагин знает по опыту предыдущих встреч и вот вонзает в каменную древесину нож, внезапно ощущая сильное желание немедленно засесть за повторные расчеты.
«Это очень плохие дети, – говорит Агонов, – потому что брак, принятый у людей, противоестествен, – в определенный момент развития, в трудную, так сказать, минуту истории человечество вынуждено было изобрести такую форму отношений, оно думало: на сто лет, нет, от силы на триста; временная, вынужденная мера, но идут тысячелетия, человечество увлеклось суетой и спешкой, оно позабыло о главном, и вот наступил критический срок – если форму брака срочно не изменить, человечество выродится в ближайшее столетие, это говорю вам я, Агонов, я это понял и первый бью в колокол, – бум, бум! тревога! – посмотрите на своих детей, это же ублюдки, срочно меняйте форму брака!»
«Минуточку», – говорит Верещагин. Агонов вскидывает голову, он готов опровергнуть любое возражение, победная улыбка уже играет на его губах, но Верещагин бежит на кухню. Там он снова ставит на газ кастрюлю с недоваренной кашей, пламя над горелкой делает коротким, теперь варево не сбежит, вот так будет хорошо, он возвращается в комнату, мог бы и не возвращаться, Агонов излагает свою теорию громким криком; видно, хочет, чтоб слышали и соседи – с каждой своей новой теорией он стремится познакомить как можно больше людей; не имея возможности опубликовать, он старается хотя бы устно размножить ее, но это первый этап, второй же – Агонов начинает терзаться: его идеи знакомы слишком многим, кто-нибудь обязательно украдет, выдаст за свои.
Идея нового взаимодействия совсем свеженькая. Агонов кричит, еще не беспокоясь о возможном плагиате.