Он начинает выкрикивать цифры: «Двадцать восемь!.. Одиннадцать и девять!.. Тридцать семь и три!.. – речь его ускоряется, голос крепчает, как у хоккейного комментатора в момент, когда у ворот назревает голевая ситуация. – Ноль девять!.. Два и две!.. Тридцать пять и семь!.. Один и шесть!.. Четыре и одна!.. Шесть и четыре!.. Три и четыре!..»
Он кладет трубку и ошарашенно оглядывается. «Вспомнил, – говорит он. – Это черт знает что! Значит, теперь уже сомнений нет…» Директор осведомляется, что он вспомнил, в чем нет сомнений. «Я вспомнил параметры детской игрушки», – отвечает Верещагин, но в чем нет сомнений, не говорит. Он закуривает, сжимает зубами мундштук так, что будь это не кизиловое дерево, а сосна или даже дуб, щепки полетели бы в разные стороны. Верещагин счастлив и торжествен. Десять лет тому назад, если не больше, сделал он расчеты своей игрушки, этого замечательного волчка, десять, пятнадцать лет в глаза их не видел, мыслью ни разу не возвращался к ним, и вдруг – такое чудо! – вспомнил все цифры, до единой, до последний запятой, отделяющей целые от десятых, – нет, не вспомнил, а снова рассчитал – мгновенно, вот в чем дело! Он гений – вот в чем теперь уже нет сомнений, он величайший гений всех времен и народов, а раз так, то никто не сумеет помешать ему осуществить День Творения!
«Я поменял нагреватель, потому что старый вот-вот выйдет из строя, – говорит он четко, уверенно и твердо, Потому что он – гений, кого хочешь обманет. – Если печь перегорит во время плавки, кто будет отвечать? Ты? Нет, я».
Вот так уверенно говорит Верещагин, он не какой-нибудь мелкий уголовничек из телефильма, его, Верещагина, не так легко запутать и расколоть. «Это называется профилактическим ремонтом», – говорит он.
Директор кивает – он согласен. Пожалуй, он кивает чуть энергичнее, чем требует ситуация, это Верещагин опять отмечает краешком мозга, – у него весь мозг гениальный, сомнений уже нет, особенно краешки, Верещагин с повышенным вниманием относится теперь к тому, о чем сигнализируют краешки, и опять начинает беспокоиться. Но директор говорит: «Правильно сделал», – это он, откивав, говорит «правильно сделал» и произносит задушевным голосом длинную речь о том, что печи надо беречь как зеницу ока, потому что на них, как мир на китах, держится весь институт, на тех вшивых драгоценностях, которые этими печами испекаются, поскольку за них дают валюту, а министерство хлебом не корми, дай валюту, поэтому, пока печи работают и фальшивые драгоценности отгружаются по высокопоставленным адресам, институт может делать что хочет, на все его проделки смотрят сквозь пальцы, – например, электронный микроскоп куплен вне плана, другой организации за такую вольность уши оторвали бы, а институту даже пальцем не погрозили, поскольку драгоценности идут полным ходом, но если вдруг в цехе что-нибудь сломается и выпуск всей этой бижутерии уменьшится хоть на чуть-чуть, сразу примчится комиссия спрашивать: чем вы тут занимаетесь, мать вашу так эт цетэра, – так что Верещагин должен иметь в виду, что вся наука стоит на его плечах, и гордиться должен…
Верещагин почти доволен, но краешек мозга продолжает беспокоиться. «Зачем ты меня вызывал?»- спрашивает Верещагин. «Просто поболтать захотелось», – отвечает директор, звучит это не очень убедительно. «А почему сказал: срочно?»- продолжает допытываться Верещагин. Директор смеется и отшучивается: мол, какой же он директор, если не будет вызывать подчиненных срочно? «Это тряпка, а не директор, его гнать надо», – смеется он.
А потом как бы между прочим говорит: «Я в отпуск собрался. На черноморском песочке надо поваляться» – и объясняет, что сердце пошаливает, утомился в хлопотах, но Верещагин почти не слышит, он глохнет от радости – в День Творения директора не будет! Никто не сможет помешать! Лучше и выдумать невозможно! «Когда? – спрашивает он. – Когда едешь?» – он не верит своей удаче, может быть, он ослышался? «Завтра, – отвечает директор. – Уже билет в кармане». «Ну и жарища у тебя здесь! – кричит Верещагин. – Больше не могу! В подвал, в подвал! Ты на песочек, а я в подвал!»
И бежит к двери, заправляя на ходу рубашку в брюки. «Больше всего я боялся, что ты обрадуешься моему отъезду», – говорит вслед директор, и углышки сознания снова начинают бить тревогу.
163
И был еще случай, когда Верещагин выпустил из рук птичку.
В сквере под большим деревом мальчишка держал в руках воробья. Приятели смотрели, как он держит. Иногда они гладили перышки на воробьиной головке, а тот, который держал, подносил иногда птичку ко рту и целовал в клюв.
Верещагин проходил мимо. Он остановился и засмеялся. А когда увидел, что птичка, проявляя взаимность, клюнула мальчишку в губы, то даже умилился. Мальчишке понравилось, что взрослый человек умиляется, и он еще раз сделал так, чтобы воробей клюнул его в губы. Верещагин снова умилился. Тогда мальчишка сказал: «Хотите подержать?» – и передал Верещагину воробья, демонстрируя этим актом возникшее к взрослому человеку доверие. В кулаке у мальчишки птица вела себя спокойно, а у Верещагина почему-то стала делать решительные попытки освободиться, у нее оказалось очень сильное тельце и крылья, как пружины. Верещагину пришлось посильнее сжать кулак, чтоб она не вырвалась. От этого дополнительного сжатия птичка затрепыхалась еще отчаянней, Верещагин сжал кулак еще крепче… Так они – Верещагин и воробей – попеременно усиливали оное действие, и в конце концов наступил момент, когда Верещагин почувствовал: еще немного, и рвущаяся птица будет раздавлена, тогда он испуганно разжал кулак, воробей упорхнул в поднебесье, и все это было очень похоже ни историю с королем, пожелавшим взять в услужение гордых людей, которую автор расскажет чуть попозже, Страниц через десять.
Мальчишки не поняли причин верещагинского поступка, они закричали: «Что вы сделали? Она же не ваша!», а хозяин птички вдруг разревелся по всем правилам детского плача: с обильными слезами, соплями и громкими всхлипами, хотя это был уже довольно большой мальчик, лет десяти.
164
С криком: «Я – гений! Я – гений!» Верещагин ворвался в квартиру, промчался через прихожую, вбежал в комнату и пнул ногой лежащую на полу папку с воспоминаниями о прежней жизни, – сначала одну, потом другую, третью, четвертую, пятую, а соседи первого, второго, третьего, четвертого, а также пятого этажей пооткрывали двери своих квартир, чтоб узнать, чей это вопль пронесся по лестнице – верещагинский крик достиг их ушей, отразившись эхом от потолка, стен, оконных стекол, половиц; тысячекратно повторенный каждой ступенькой, всеми изгибами лестничного хода, этажных площадок, дверных щелей, он разложился и размножился миллионом восклицаний – беспорядочная толпа бессмысленных звуков вломилась в квартиры соседей; не крик: «Я – гений!» услышали они, а нечеловеческий вой, похожий на сирену военного времени, извещающую о приближении вражеских бомбардировщиков, и даже еще больше на вой уже падающих вражеских бомб и вот соседи стали выходить из дверей, чтоб посмотреть, что же это, а Верещагин тем временем азартно пинал папки с воспоминаниями и надеждами, с фотографиями и заблуждениями, с детской каллиграфией, взрослыми каракулями, юношеским честолюбием, забытыми девушками, поздравительными открытками, студенческими курсовыми – ибо гению прошлое ни к чему. Он допинался до дивана, двигаясь к нему как ледокол в белых льдах, он вперил безумный взор в измятые желтые листки, разбросанные по его поверхности, и хищно сказал: «Ага!»