— Ты совершенно безответственный. Не хочу, чтобы моя дочь выросла среди этих неотесанных ирландских болванов и до конца своих дней носила ужасное клеймо — отвратительный ирландский акцент. Передай мне крем, пожалуйста.
Себастьян передает крем, улыбается и болтает ногой, лежа на краю кровати. Пружины визжат — он ложится на спину и рассматривает розовые пятна на потолке. Мэрион немного смущена и чувствует себя неловко. Ей пришлось несладко: жизнь ее поломала. Она не такая живучая, как я, и выросла в тепличных условиях. Может быть, ей и не стоило выходить за меня замуж. Время покажет. Я неустанно тружусь, вперед-назад, назад-вперед, а затем словно захлопываются ставни в обрушивающемся доме. Начало и конец всегда сопровождаются антисептическим запахом. Хотелось бы, чтобы все завершалось так, как закрывающиеся листья жимолости испускают в ночь последнее благоухание. Но это доступно только святым. Их, улыбающихся, находят по утру и хоронят в простых гробах. Но мне нужна роскошная могила, облицованная вермонтским мрамором на Вудлонском кладбище, с автоматическим поливом и вечнозелеными растениями. Если они заберут вас в анатомичку медицинского института, то подвесят там за уши. Не допусти, чтобы мой труп остался невостребованным, прошу тебя. Не подвешивай меня, распухшего, с коленками, прижатыми к чьим-то покрасневшим ягодицам, когда они придут посмотреть, толстый я или тощий, и взглянуть на нас всех, сраженных насмерть в Бауэри. Убивают на улице среди доходных домов, засыпают цветами и кладут в раствор. Ради Бога, недоумки и недотепы, держитесь-ка подальше от меня! Потому что я сотрудник похоронного бюро и слишком занят для того, чтобы умереть.
— Мэрион, ты когда-нибудь думала о смерти?
— Нет.
— Мэрион, ты когда-нибудь думала о том, что тебе предстоит умереть.
— Себастьян, прекрати нести этот вздор. У тебя ужасное настроение.
— Вовсе нет.
— Нет, я права. Ты каждое утро приходишь сюда, чтобы поглазеть на похороны этих жалких людишек. Омерзительно. Только извращенец может наслаждаться подобным зрелищем.
— «За этой юдолью печали есть горняя жизнь, где время не властно, и вся эта жизнь — любовь».
— Неужели ты думаешь, что можешь испугать меня этим зловещим тоном? Это просто скучно, а ты становишься каким — то отталкивающим.
— Что?
— Именно так, как я сказала.
— Да посмотри же на меня, ради Бога. Посмотри мне в глаза. Ну давай же, смотри!
— Не хочу я смотреть в твои глаза.
— У меня честные гляделки.
— Ни о чем ты не в состоянии поговорить серьезно.
— Я всего лишь спросил, что ты думаешь о смерти, чтобы лучше тебя узнать. Или ты думаешь, что мы будем жить вечно?
— Чепуха. Это ты думаешь, что будешь жить вечно. Я подмечаю, однако, что по утрам ты не позволяешь себе богохульствовать.
— Мне нужно несколько часов, чтобы прийти в себя. Отряхнуть с себя сон.
— И ты кричишь.
— Что?!
— В одну из прошлых ночей ты кричал: «Как мне выбраться отсюда?!» А в другой раз ты сказал: «Что это за белая штуковина там, в углу? Уберите ее».
Дэнджерфилд, хватаясь за живот, хохочет, развалившись на скрипучих пружинах.
— Можешь смеяться, но я думаю, что за этим кроется что — то серьезное.
— Что же тут может скрываться? Разве ты не видела, что я — сумасшедший? Не понимаешь? Посмотри же! В зрачки! Сумасшедший? А? Я — сумасшедший.
Себастьян выпучил глаза и облизал губы.
— Прекрати. Ты всегда ведешь себя, как шут, вместо того, чтобы заняться чем-нибудь полезным.
Себастьян из постели наблюдает, как она заводит свои длинные руки за спину, и бюстгальтер соскальзывает с ее грудей, коричневые соски от холода становятся острее. На плече красные полоски от шлеек. Не спеша снимает трусики, смотрится в зеркало и натирает белым кремом лицо и руки. Крошечные коричневые полоски вокруг сосков. Ты часто говоришь, Мэрион, что неплохо бы провести воскотерапию, чтобы улучшить их форму, но мне они нравятся и такими.
Себастьян беззвучно встает с постели и приближается к обнаженной женщине. Прижимает ладони к ее ягодицам, но она отталкивает его руки.
— Мне не нравится, когда ты трогаешь меня там.
Целует ее в шею ниже затылка, облизывает ее влажным языком и длинная прядь светлых волос попадает к нему в рот. Мэрион снимает с вешалки голубую ночную рубашку. Голый Себастьян сидит на краешке постели, соскребая с пупка белые пушинки, а затем, нагнувшись, вычищает грязь, налипшую между пальцами ног.
— Себастьян, я бы хотела, чтобы ты искупался.
— Это губит индивидуальность.
— Ты был таким чистюлей, когда мы познакомились.
— Я наплевал на чистоту ради духовной жизни. Подготовка к иному, лучшему из миров. Не стоит обижаться из-за мелкой небрежности. Чистота души — вот мой девиз. Сними ночную рубашку.
— Где они?
— Под моими рубашками.
— А вазелин?
— За книгами на полке.
Мэрион разрывает серебряную фольгу. Американцы зубы съели на упаковке, причем упаковывают они все подряд. Она снимает рубашку через голову, и та падает к ее ногам. Мэрион аккуратно складывает ее и кладет на книги. Опирается коленками на постель. Интересно, как ведут себя другие мужчины, постанывают ли они, обрезана ли у них плоть или нет. Она забирается в постель, слышится ее ласковый голос:
— Давай сделаем, как тогда в Йоркшире.
— Угу.
— Тебе еще нравится моя грудь?
— Угу.
— Поговори же со мной Себастьян, расскажи мне. Я хочу знать.
Себастьян подбирается поближе, прижимает к себе длинное белоснежное тело, размышляя при этом о мире за окном, за которым барабанит дождь. И люди скользят на мокрых булыжниках. На мгновение он замирает, когда мимо с грохотом проносится трамвай, полный епископов, в благословении поднявших руки. Мэрион судорожно гладит мой пах. Джинни Купер повезла меня тогда на машине в бескрайние поля Индианы. Мы остановились на самой кромке леса и затерялись в золотом пшеничном поле, уходившем за горизонт. На ней была белая блузка, и серые пятна растеклись под мышками, тень от ее сосков тоже была серой. Мы были тогда богаты. Настолько богаты, что казались бессмертными. Джинни все смеялась и смеялась, и на белоснежных зубах в ее аленьком ротике сверкала прозрачная слюна — в целом мире нет еды вкуснее. Страхи были ей неведомы. Она была и ребенком, и зрелой женщиной одновременно. Ее загорелые безупречные ноги, красивые руки извивались от бешеной жажды жизни. Она танцевала на продолговатом капоте пурпурного «кадиллака», и, глядя на нее, я думал, что Бог, должно быть, женского пола. Она прыгнула в мои объятья, опрокинула меня на землю Индианы; я распят на кресте. У раскаленного добела солнца каркает ворона, сперма бьет из меня струей, вырываясь в мир. Длинный «кадиллак» Джинни пробил заграждение на Сент-Луисском мосту, и в мутной воде Миссисипи ее машина выглядела сгустком крови. Все мы собрались тогда в Саффолке, штат Вирджиния, в то тихое летнее утро, когда медный гроб был аккуратно установлен в прохладном мраморном склепе. Я выкурил сигарету и загасил окурок о черно-белые плитки гробницы. Когда все машины разъехались, я зашел в женский туалет и увидел непристойные фаллические символы на деревянных дверях и серых стенах. Интересно, сочтут ли меня извращенцем? В свои замечательные каштановые волосы Джинни вплетала гардении. Я слышу грохот трамвая, Мэрион дышит мне в ухо. Мой живот дрожит, силы покидают меня. Мир погружен в тишину. Хлеба перестали тогда расти. Теперь они растут снова.