И опять замолчали. Да и чего попусту языками трепать, если всё по многу раз обговорено? А что до возможной смерти… так все под Богом ходят!
— Кажись, сварилась вода.
— Ага, напоим боярина, да в путь. Трава далеко у тебя?
— Туточки.
Из полотняного мешочка в котелок посыпались сушёные маковые головки. А что, первейшее дело при тяжёлых ранениях. Или вот как сейчас, когда боярин Иван то спит, то впадает в беспамятство, то криком кричит, требуя какие-то вертушки. А то вообще грачей зовёт и лает матерно поносными словами. С маковым отваром оно спокойнее будет. Небось вокруг Москвы от литвинов не протолкнуться, придётся тишком ночью плыть, а в темноте на реке каждый звук далеко разносится. Стрельнёт какая зараза на шум, али вообще тревогу поднимет.
— Плот у нас не маловат? — Фёдор-первый снял котелок с огня и закутал в овчину для пущей крепости. — Поместится всё?
— Не-а, — помотал головой младший. — Кое-что закопал в приметных местах, где и оговаривали. Потом возвернёмся, если живы будем.
— И жерла?
— Их в первую голову.
Фёдор-второй не выглядел великаном и силачом, поэтому старший ему не поверил:
— Ты же их не поднимешь!
— Я и не поднимал.
— А как закапывал?
— Дык там ямища опосля взрыва такая, что церква с колокольней поместится. Свали с возов с краешку, да землицей присыпал. Авось не найдут.
— Голова! — уважительно кивнул Фёдор-старший. — А на вид дурень дурнем. Ладно, пойду я боярина настоем поить.
— Угу, — отозвался младший. — А я на дорогу.
— Зачем?
— Вдруг что-то дорогое пропустили?
— Вот это правильно. С добычей ведь оно как — бывает, что и не утащить, а чтоб лишнее было… Тем более нам ещё кесареву долю отдавать.
— И княжью тако же.
— И она тоже.
— А на церковь?
— Ну… — задумался любимовский ополченец. — У нас и церквы-то нет, да и не жалует её князь Андрей Михайлович.
— Думаешь, старой веры держится? Перуну там требы кладёт, али Велесу…
— Это вряд ли.
— Нешто тайный бересменин? — охнул младший.
— Не нашего ума дело! И вообще, собрался идти, так иди себе, и дурных вопросов не задавай.
— А я и иду, — проворчал Фёдор-младший. — Чего сразу лаяться?
Так и не прекращая бубнить себе под нос, он продрался сквозь мокрые кусты на дорогу. И заботили Фёдора-второго вовсе не пропущенные невзначай ценности — да бог с ними, ежели и прозевали что, и без того собранное во сто крат превышает ожидания и чаянья. Небось во всём Нижнем Новгороде столько меди нет, сколько они с обоза взяли. Её бы и сохранить.
Собственно, с этой целью Фёдор и шёл, ощупывая за пазухой приятно тяжёлое рубчатое яйцо и три бруска, именуемые боярином Иваном Леонидовичем тротиловыми шашками. Он же давеча и объяснил как и зачем ставятся растяжки. А что взял без спроса… так зачем беспокоить такими мелочами ушибленного взрывом хорошего человека? Вот полегче ему станет, можно и покаяться.
С растяжкой всяко надёжнее. Охочих до чужого добра по дороге много шляется, а ему, Фёдору из Любимовки, это добро вовсе не чужое стало. Роднее родного, можно сказать.
Ага, вот и яма. Землица тут мягкая, чуть ли не один песок, так что здоровущая получилась. Насчёт колокольни преувеличил для красного словца, маковка с крестом точно не поместится, разве что лёжа. Но кто же на такое святотатство способен — колокольню уронить?
— И где тут енту растяжку присобачивать? — Фёдор задумчиво почесал бороду. — Татей много, а взрывательное яйцо одно.
Впрочем, чего гадать, если самое дорогое внизу. Там и приспособить, чтоб невинные души случайно не пострадали. Вот ежели кто полезет да копать начнёт, тогда да…
Фёдор хихикнул, представив намотанные на кусты кишки воровских людишек, и спрыгнул в яму. Замечательную лопатку из дивного железа, способную срубить молодую берёзку толщиной в руку, он тоже прихватил у боярина Ивана. Зачем беспамятному лопата? Она ему без надобности.
— Эй, холоп, поди сюда! — резкий окрик хлестнул забывшего об осторожности любимовского ополченца. — Вылезай, пёсья морда!
На краю ямины десятка два верховых на дорогих даже на вид конях. Смотрят недобро, одеты на литвинский или польский манер, у некоторых доспех со следами недавней сечи. Грязны так, что и не сразу человеческий облик разглядишь — прямо упыри, из могил выбравшиеся, а не люди. Не мудрено в такие-то погоды злобой напитаться. Автомат же, как на грех, около шалаша остался.
— Вылезай, не то стрелой достану! — прорычал вершник в собольей шапке с обвисшими от дождя перьями.
А лука у него и нет. Да если бы и был, то тетива мокрая сильно стрелу не пошлёт. Вот сулицу, что в руке держит, этот сучонок бросить может. И не убежать никуда из проклятущей ямины.
— Не убивайте, люди добрые! — закричал Фёдор. — Кузнец я тутошний! Земля вот провалилась, да и решил руды поискать.
И только потом осознал, что сказал глупость. Небось обломки возов да дохлые волы по всей округе разбросаны, какой там провал.
— Кузнец, говоришь? — прищурился вершник.
Не поверил. Да и кто поверит, если на нём добрая одёжа из заморского пятнистого сукна, а на голове крашеный в зелёный цвет заморский же шелом? И сапоги чёрные с голенищем почти под колено. А следы… следы рубчатые, будто не человек прошёл, а неведомые существа потоптались.
— Истину говорю, боярин!
Молчаливый доселе всадник в полном немецком доспехе с вмятиной на груди от топора или меча, досадливо поморщился:
— Пан Миколай, объясни быдлу, как следует обращаться к избранному королю польскому и Великому Князю Литовскому.
Тот, которого назвали паном Миколаем, многозначительно ухмыльнулся:
— Эй, холоп, так ты сам вылезешь, или тебя доставать придётся?
Фёдор понял, что живым его не оставят. Казимир Литовский не отличается добрым нравом и христианским милосердием, а тут, судя по всему, он потерпел поражение у стен Москвы и бежит. Зачем ему оставлять живых видоков?
— Сам вылезу, боярин!
А жить-то хочется! По сути дела, только и начал жить хорошо, когда под руку беловодского князя перешёл. В первый раз настоящие сапоги обул вместо поршней или лаптей, да перестал опасаться татарских набегов. Детей досыта накормил. Мясо, опять же, в каждый скоромный день, не токмо по великим двунадесятым праздникам. Да, жить очень хочется…
Фёдор выбрался из ямы, и тут же удар плёткой по лицу бросил его на колени. Всадники закружили, норовя наехать конём, но умные животины пока что жалели человека и проходили близко, не наступая копытами.
— Кланяйся крулю польскому, смерд!
— Не бейте! — отчаянно закричал Фёдор, размазывая по лицу слёзы и кровь. — Я верный раб короля и Великого Князя, в чём крест целую!
— Крест? — засмеялся пан Миколай. — Сапоги целуй Его Величеству, может и помилует. Пойдёшь в шуты, холоп?
— Пойду, — с готовностью подтвердил ополченец, на коленях подползая к оставшемуся чуть в стороне Казимиру. — Дозвольте сапожок облобызать, государь-батюшка?
— Народишко меня любит, — самодовольно заявил тот, и освободил от стремени заляпанный грязью сапог. — Вылижешь дочиста, будет тебе моя милость.
— Вылижу, батюша, не сумлевайся! — Фёдор левой рукой ухватил ногу Казимира, правой полез за пазуху и улыбнулся. — А готов ли ты сатане сраку вылизывать, козолуп ты содомский?
Великий Князь Литовский опешил, услышав поносные речи, и застыл в удивлении. А больше сделать ничего не успел — взрыв гранаты и шестисот граммов тротила стёр с лица изумлённое выражение. Стёр вместе с лицом да и с самой головой…
Фёдор-первый не успел совсем чуть-чуть, хотя и торопился. Но пока боярина маковым отваром напоил, пока осторожничал, не желая спугнуть неизвестно что задумавшего младшего товарища… Ведь зачем-то тот спёр из шалаша тротиловые шашки? В предательство, конечно, не верилось, но проследить нужно было обязательно. Мало ли как оно повернётся?
А оно вон как повернулось…
Взрыв разметал ближайших к Фёдору-младшему вершников, и старший не раздумывая засадил в уцелевших несколько очередей. Целил по коням, по ним с двадцати шагов точно не промахнёшься, а пеший да оглушённый падением уже не опасен.