Мне стало вдруг так жалко себя... глаза сжались, я готов был заплакать... сухарь застрял в глотке, я закашлялся...
Глава 11
— Да, Всевлаад, так, — вздохнул хозяин пещеры. — «Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего все вы; но вы умрёте как человеки, и падёте, как всякий из князей».
— Опять псалом?
— Псалом восемьдесят первый. Ты, Всевлаад, младенец: слушай и запоминай, что слышишь.
Хозяин пещеры говорил с акцентом, и вместо Всеволод у него так и получалось: Всевлаад.
Всевлаад, Всевлаад... вот как. Бог я есть, но, как человек, умираю, и падаю, как любой из князей. Всё верно.
— Прости, — обратился я к хозяину пещеры. — Раз уж так вышло и я оказался здесь... Я даже не знаю твоего имени.
— Феодосий. Имя означает, если с греческого языка переводить: данный Богом. Но ты можешь называть меня авва. Это значит — отец.
— Хорошо, авва, — машинально сказал я, запихивая в рот последние крошки хлеба и запивая их последним глотком воды. И тут же поправился: — Хорошо, Феодосий.
— Подкрепился? Пойдём принесём воды. — Источник от нас далеко. Почти пять поприщ.
— А сколько это — поприще?
— Тысяча больших шагов.
— Пять километров, что ли? Пройти, чтоб принести воды? И назад — пять?
— Мы можем сходить два раза. У меня есть ещё один кувшин.
— Два раза?
— Что тебя так пугает? Ты крепок. Силен.
— Нет, ничего.
Кувшин был неудобен и тяжёл. Тяжёл, даже когда пуст. Мне оставалось только вздохнуть про себя.
Когда мы ступили на тропу, солнце уже стояло высоко и чувствительно припекало.
— Прикрой голову наголовником, — сказал мне Феодосий.
Он и сам так сделал. У одеяний сзади болталось что-то вроде капюшона.
— Это от жары? — спросил я.
— Это чтоб не смотреть по сторонам.
— А почему не надо смотреть по сторонам?
— Чтобы ничто не отвлекало от молитвы. И ты попробуй молиться.
— Как?
— «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Старайся при этом разумом понимать, о чём просишь, а просить — всем сердцем. Эта молитва называется Иисусовой. Понял?
— Да.
А что я мог ещё ответить?
Глава 12
Солнце жгло. Дышать было трудно. Я и так уже забыл, когда спортом занимался, а тут ещё эта новая, такая занудная головная боль. Не очень сильная, но безостановочная.
Феодосий же прыгал по камням, как молодой олень. При свете дня я лучше рассмотрел его. Всё-таки ему было не сорок, а шестьдесят. Ну, может, чуть меньше.
Волосы и борода почти сплошь седые. Черты лица суровые, но не лишённые приятности, доброты. Глаза — светло-карие, почти всегда опущенные к полу. Но если взгляд вдруг поднимался от пола и упирался в меня — по спине бежали мурашки.
Странный человек. Странные отношения возникли между нами. Если можно назвать это отношениями. Вроде бы он полностью отвергал меня. Я был ему чужд, это чувствовалось. Но в то же время меня просто притягивало к нему. Тянуло, как на аркане, особенно после того как он назвал меня по имени и после того, как он назвал меня младенцем.
«Всевлаад, младенец».
Кто называл меня младенцем? Отец, мать... О Господи! Иисусе Христе... как там... Сыне Божий... какое длинное предложение! Сыне Божий, помилуй меня, грешного.
Грешен, конечно! Но не так уж и грешен. Не убил... ну да, не убил. Это, кажется, из десяти заповедей. А что там ещё? Не помню. Ничего не помню.
«Господи! Иисусе Христе! Сыне Божий...»
Что такое! Зачем я повторяю это, как попугай!
«Сыне...» Отец мой рано умер, от рака. Ему было около пятидесяти, а я на втором курсе учился... нет, на третьем... Инженеришка-папашка. Всё давил на меня амбициями. Всё ругал, всё говорил, что я не такой, как надо. А сам какой был? Выше замначальника цеха не прыгнул.
«Господи! Иисусе Христе!» Мама... и хотел бы прослезиться, да не могу. Наверно, у меня слишком высокие запросы. Наверно, я мечтал, чтоб мама у меня была народной артисткой, а не рядовым бухгалтером. Я так и не простил ей, что она не народная артистка.
У отца и матери тоже имелись высокие запросы. Но, поскольку сами они ничего не смогли добиться, все их запросы и амбиции переместились на бедного меня.
Они оба, и мать и отец, желали, чтоб я стал идеальным и продвинулся дальше их. Продвинулся — как? По должности? По деньгам? Нет, нет, не только! Как же ещё? Как-то ещё! Чтоб их распирало от гордости, что у них такой сын!!!
А я — не хочу никуда продвигаться. Я попробовал — и вернулся назад! И я застрял! Мне плохо! Фигово!
Вся моя жизнь летит коту под хвост. Я застрял.
— А-а-а-а...
Я застрял. В камнях.
Я не мог больше продвинуться дальше. Сандалии скользили. Ноги болели. Спина болела. Голова болела.
Да что я — нанялся тут ходить, с этим кувшином?! Воду ему таскать! Он что, думает, я буду его обеспечивать? Да кто он такой? Откуда он вообще свалился на мою голову? Что тут, вообще, происходит?
Я сел на более-менее подходящий камень и позвал идущего впереди:
— Феодосий!
Он не отвечал мне и удалялся всё дальше. Тогда я заорал:
— Феодосий, ёлки-палки! Я не могу больше! Подожди!
После третьего окрика он обернулся и медленно пошёл обратно ко мне. Снял с плеча кувшин, присел рядом.
Глава 13
— Что ты вопишь? — спросил он.
— Я не желаю, чтоб ты грузил меня своими кувшинами и своими молитвами. Сам таскай свою воду! Я не желаю здесь оставаться, слышишь! Если ты как-то меня сюда притащил, изволь отправить меня обратно!
— Божия воля на то, чтоб ты оказался здесь.
— Ну зачем мне такой Бог, Который...
— Остановись, — перекрестился монах. — Святые отцы говорят: «Если ты в гневе плюёшь на небеса, плевок всегда падает тебе на голову».
Что я должен был ответить? Может, мне надо было побиться лбом о камни? Я замолчал. Молчал и монах.
Мне надоело молчать, и я задал вопрос:
— Скажи, зачем всё это?
— Что?
— А ты не понимаешь?
Феодосий сделал жест в сторону пустыни:
— Это — Божий мир. Я благодарю Господа за него. Всякий день и всякий час. Чудо жизни. «Всякое дыхание да хвалит Господа».
— Тоже псалом?
— Да, сто пятидесятый.
— Ты что, их все знаешь?
— Да.
— А как? Учил?
— Учил... Духом.
— Это как?
— Это так, как я узнал про тебя.
— Непонятно.
— Раз непонятно — значит, не пришло время понимать.
— Да ладно тебе! И вообще, я тебя не о том спрашивал.
— О чём ты спрашивал?
— Зачем ты живёшь в пустыне? Я там, у себя, изнемогаю от одиночества и не знаю, как найти выход. А ты закрываешь голову капюшоном, чтоб я не потревожил твое одиночество.
— Не только ты. И камень может потревожить одиночество. Одиночество — дар Божий.
— Дар? Мы что, говорим о разных вещах?
— Вероятно. Ты отдохнул?
— Нет, постой! Ты сам сказал, что я на тебя свалился по Божьей воле. Дай-ка я уж понарушаю твоё одиночество!
— Тебе не откажешь в разуме, — чуть улыбнулся Феодосий.
— Ну, хоть что-то, — парировал я.
Нет, не так уж он сух, этот авва. Правда, язык мой не поворачивался так называть моего спутника. Отец, он и в Африке отец.
— Почему ты здесь, в пустыне?
— В пустыне познаётся сила Божия и немощь человеческая. Ученик не больше своего Учителя.
— Кто же твой учитель?
— Иисус Христос. Он удалялся в пустыню на сорок дней. Постился в пустыне и молился.
— Он — на сорок дней. А ты — на всю жизнь? Зачем? Если уж на то пошло, хватило бы и сорока дней.
— Он — Бог. Я — грешный человек. Чтобы мне выжечь из сердца всё нечистое, мне может не хватить и жизни.
— И как же ты выжигаешь всё нечистое?
— Молитвой и постом. Постом и молитвой. Сказал Великий Антоний: «Кто живёт в пустыне и в безмолвии свободен от трёх искушений: от искушения слуха, языка и взора; одно только у него искушение — в сердце».
— Ну извини, что тебе пришлось со мной разговаривать. Я этого не хотел.
— На всё — Божия воля.
— И много лет ты ни с кем не общался?
— Много или мало — Богу ведомо.
— Ну ты даёшь. Значит, ты считаешь, что таким варварским способом можно выжечь из человека всё нечистое?
— С Божией помощью. Только Бог знает, какая мера человеку доступна. Но человек при этом должен делать всё, что может.
— Ну ты и крут.
— А тебя борет лень. Вставай. Бери кувшин и пойдём за водой. Если твоё внутреннее устроение вгоняет тебя в тоску — значит, оно никуда не годится.
— Да ладно тебе! — сказал я. А сам подумал: «Вот только в египетской пустыне мне ещё не хватало нравоучений!»
Я показал монаху красные полосы на моих ступнях от врезавшихся в них ремней:
— Натирают твои сандалии.
— Тогда перемещайся по воздуху, — пожал плечами авва.
— Как?
— Духом.
Мне показалось, что он опять улыбается. Я поднял голову от сандалий и увидел его спину, чуть согбенную, и его голову, покрытую капюшоном.