— Садись.
Сажусь. Артюша включает скорость и начинает ругаться.
— Степа, ты босяк. Два дня кряду будишь народного комиссара ни свет ни заря. Кроме тебя товарища Серго будил так рано, очевидно, только надзиратель Александровского централа.
— У меня задание зама.
— Кто твой зам и кто товарищ Серго, ты подумал?
— Опаздываем.
— Твой зам еще не родился, когда товарищ Серго был уже членом партии.
— Прошу, прибавь скорость.
Артюша прибавил и сказал:
— Босяк, босяк, а ты ему чем-то показался.
— Он зарезал меня.
— Он поднял в шесть утра своего шофера, чтобы тот подбросил тебя, босяка, к аэродрому.
— Я не босяк, Артюша, я приговоренный к смерти. Завтра замредактора публично снимет с меня голову.
С тяжелым сердцем садился я в самолет, но чем ближе было к Москве, тем оптимистичнее становились мои мысли. «Ну выругает меня зам, ну даст даже выговор. А за что? Предположим, в полосе совсем не было бы подвала? Тогда, конечно, вина моя. Не обеспечил. А ведь подвал есть».
Лечу в самолете, иду по Москве, поднимаюсь по редакционной лестнице и рассуждаю: «Эка важность, что под подвалом стоит не та подпись, которую хотел видеть зам. Дело в конце концов не в подписи, а в том, как написан подвал, какие в нем факты, мысли».
Вхожу к себе в отдел и тут же забываю, что мучило меня. Со всех сторон мне кричат:
— С приездом! Здорово! Привет орлу!
Один, от полноты чувств толкает меня в грудь. Другой стукает по плечу. А секретарь отдела Зоя чмокает в щеку и кричит:
— Макар, Степа приехал.
Из соседней комнаты выходит Макар и, несмотря на высокое звание шефа промышленного отдела и члена редколлегии, тоже стукает меня кулаком в грудь.
Я не был в Норвегии в день прилета Амундсена с Северного полюса, но не сомневаюсь, работники промышленного отдела встретили своего магнитогорского спецкора если не так пышно и многолюдно, то так же тепло и ласково.
Наконец меня кончают толкать в грудь и бить по плечу. Макар ведет к себе в комнату. Я ставлю на стол чемоданчик, сую руку под крышку и спрашиваю:
— Угадайте, что это?
— Волос из бороды Барбароссы!
— Неопубликованные драмы и комедии Степы Садырина с предисловием Бернарда Шоу и Анатолия Луначарского.
— Слезы святого Сульпиция!
Ребята изощряются как могут.
— Не угадали, — говорю я и вытаскиваю из чемодана здоровую стальную заклепку.
— Откуда она?
— Ее должны были всадить первой в первый лист первого ряда кожуха «комсомольской домны», но я упросил клепальщиков подарить ее «Молодежной газете».
— Давай в музей, — кричит Макар.
В комнате Макара два стола. За одним он пишет, правит, на другом держит реликвии новостроек пятилетки. Здесь лежит шатун, выточенный на Сталинградском тракторном заводе. Его должны были поставить в мотор первого трактора, а корреспондент «Молодежной газеты» уговорил мастера сборки подарить его редакции, рядом с шатуном килограмм щебенки, вытащенной из первой порции бетона, который должен был пойти в фундамент первого быка Днепровской электростанции. Кусок передельного чугуна из первой плавки, первой вагранки Харьковского тракторного завода. Несколько шестеренок, нарезанных на только что пущенном Ростовском комбайновом заводе…
Три месяца назад, когда я был в последний раз в редакции, мне стало обидно, почему в музее Макара не было ничего магнитогорского. До первого чугуна нам было еще далеко, но кое-чем могли похвастать и мы.
Вслед за заклепкой я вытаскиваю из чемодана несколько кусочков руды.
— Откуда?
— Из первого рудника горы Магнитной.
— Годится в музей. А это что?
— Динасовый кирпич. Его привезли для печи коксовой батареи, которая хоть и значится в проекте за номером восемь, но начала строиться первой.
— Давай и кирпич в музей.
— А пригоршня земли годится?
— Откуда?
— Из котлована под фундамент первой печи мартеновского цеха.
— Годится и пригоршня.
Наконец экспонаты из чемодана переходят на стол-музей, Макар отводит меня к другому столу, за которым он пишет, и спрашивает:
— Полосу привез? Неси на машинку.
Я открываю рот, чтобы сказать о злоключениях с подвалом на полосу, и ничего не говорю. Не — хватает мужества.
«Скажу потом», — успокаиваю себя.
Появление магнитогорского корреспондента в машинном бюро вызывает такой же переполох и оживление, как и его появление в промышленном отделе. Правда, машинистки не толкают корреспондента в грудь, не бьют по плечу, но первая фраза у них та же:
— Показывай, что привез?
Я вытаскиваю из чемодана пучок серебристого ковыля.
— Ну что за прелесть! Откуда?
— Со дна будущего магнитогорского пруда. (Позже эти пруды стали именоваться морями.) Как только достроим плотину, так сразу пустим воду.
Я подхожу к крайней машинистке и кладу ковыль на ее столик.
— Это тебе, Люба.
Люба развязывает пучок, и через минуту у каждой машинистки в волосах по живой серебряной травиночке.
— А это полоса. Если можно, перепечатайте поскорее, — говорю я Любе и иду в кабинет зама.
— Добрый день.
— С счастливым прибытием, орел! Привез? Неси на машинку.
— Уже.
— Хвалю. Ты, Степа, стал настоящим журналистом. Умеешь и написать и организовать.
Я хочу сказать, что с «организацией» на этот раз ничего не получилось, и опять молчу. Опять откладываю признание «на потом».
Пять машинисток дружно, за час перепечатывают полосу. Зоя приклеивает к каждой статье паспорт и кладет их стопочкой передо мной, и я первой Зое сообщаю о проколе, который произошел со статьей народного комиссара.
— Что делать, Зоенька?
— Заму ты уже сказал?
— Нет.
— Ну и верно. Сначала давай скажем Макару.
Заходим к Макару, и первым говорю не я, а он.
— Смотри, орел, так будет выглядеть твоя полоса, — говорит Макар и протягивает мне расчерченный макет.
Центральная статья на этом макете стоит не подвалом, как думал я, а открывает полосу трехколонником. А сверху, над заголовком трехколонника, фамилия автора — не С. Садырина, а С. Орджоникидзе.
— Как, ничего? — спрашивает Макар.
Я ухожу от прямого ответа.
— Давай сначала прочтем полосу.
— Давай.
Добрая душа Зоя понимает, в чем дело, и подкладывает Макару на прочтение сначала подверсточные статьи, оставляя центральную на самый конец. Макар читает, бросает короткие реплики.
— Ничего. Это получше. И эта лучше.
Зоя подкладывает Макару центральную статью. Статья Макару нравится. Он улыбается, листает страницы, насвистывает. Снова улыбается. И так до десятой страницы. А десятая последняя. На десятой подпись автора. Не С. Орджоникидзе, а С. Садырина.
Макар продолжает насвистывать, но уже не от полноты чувств, а по инерции. Наконец он поднимает на меня глаза, спрашивает:
— Что случилось?
Я рассказываю, все, как было.
— Заму ты уже сказал?
— Нет.
— Правильно. Я ему скажу все сам. Пусть он покричит на меня, пусть отлается, отматерится, а тогда войдешь и ты.
— Нет, я скажу о проколе заму, — говорит Зоя. — Я женщина. Меня он лаять, материть не будет.
Я понимаю Зою. У Макара больное сердце, и она хочет оградить его от ненужных волнений.
— Орлы, вы хорошие люди, — говорю я Макару и Зое. — Спасибо. А к заму я пойду сам.
И я иду. Но зама у себя нет.
— Где он?
Помощник главного Юзеф смотрит на меня, как на идиота.
— Ты что, не знаешь?
В первые годы первой пятилетки Москва была увлечена игрой в настольный бильярд. Куда, бывало, ни зайдешь — в частный дом или в учреждение, — тебя сразу же встречает стук металлических шариков.
Наша редакция не избежала повальной болезни. Все ребята в меру сил гоняли металлические шарики по зеленому суконному полю, но самым заядлым игроком был все же зам. После четырех дня зам принимал сотрудников только по самым неотложным вопросам текущего номера газеты, причем не у себя в кабинете, а в комнате читчиков, где стоял бильярд.
Я иду в эту комнату, и уже издалека до меня доносится голос зама:
— Режу крайнего в правый угол!
И тут же вслед за заказом, словно выстрел из детского пистолета, стук металлических шариков друг о друга.
Вхожу и, чтобы не помешать бильярдному священнодействию, останавливаюсь в дверях. Зам кладет два трудных шара кряду и, повернувшись к вошедшему, спрашивает взглядом:
«Видел?»
«Да».
«Оценил?»
«Да».
И все это молниеносно, молча. А вслух наш блицдиалог выглядит по-другому:
— Что у тебя?
— Полоса.
— Какая полоса? Только короче. Некогда.
— «Весь комсомол строит Магнитку».
— Макар видел, завизировал?