Кто знает?..
Гуревич раскрыл глаза. Был вечер. Солнце уже село. Звуки Шопена доносились до него — это играла мама, тогда, давно, оттуда…
Море и небо были черны, и не было видно того места, где они встречались.
Волны катили в темноте. Они были пусты…
Пляж был гол…
По берегу катил милицейский мотоцикл. На нем сидел сержант, как две капли воды похожий на гегемона, и подозрительно смотрел на Гуревича.
Он явно происходил от обезьяны…
Гарик вдруг почувствовал неопределенную легкость и ясность.
И он решил уехать.
Не от себя — это было невозможно.
От них…
Главный не знал, что предпринять.
Он просидел в морозильнике больше часа, обледенел, но ни к какому решению не пришел. Гениальная мысль не озарила его остуженный мозг.
Он выскочил, схватил «Отелло» и начал его детально изучать. Тут надо заметить, что обычно Олег Сергеевич читал пьесы следующим образом.
Он раздевался донага, опрокидывал бутылку коньяку, разжигал в камине огонь, брал пьесу и ловко швырял ее в огонь.
Жег он страстно, под Вагнера, помогая кочергой и дуя во все щеки.
И чем больше ему приносили пьес — тем выше был огонь.
Он плясал вокруг, как дикарь, зычно вопя и горланя.
Пьесы горели по — разному. Возможно, это зависело от жанра.
Одни вспыхивали сразу, другие тлели, третьи странно потрескивали.
Комедии обычно сгорали легко, весело, быстро.
Драмы дымили, превращались в головешки.
Если пьеса горела хорошо, Главный хвалил ее взволнованному автору.
— По — моему, неплохо! С огоньком. Ярко. Пламенно!
Если пьеса горела так себе, он сообщал с кислой миной.
— Сыровата. Ваши герои не горят, а тлеют, в то время, как жизнь — горение.
В обоих случаях пьесы не принимались.
Какие пьесы и как проходили и ставились — было тайной.
Часто к Главному вызывали пожарную команду, предупреждали, что нельзя одновременно жечь более десяти — двенадцати пьес — ничего не помогало. Он швырял их десятками.
— Гори, гори, моя звезда, — зычно пел он.
И сейчас он перечитывал «Отелло» вблизи камина, — мысль не являлась.
Он огляделся — вокруг были пьесы. Он стал яростно швырять их в огонь. Они сгорали, ярость его проходила, но что делать со спектаклем, он так и не знал.
И вдруг, одна из пьес не зажглась.
Он кинул ее еще — то же самое.
Он швырнул в третий раз — она не влетела в камин. Никакими силами он не мог ее туда засунуть. Она летела в другую сторону.
Главному пришлось обхватить ее обеими руками, самому залезть в камин и зажечь в собственных руках. Он еле выскочил с легким ожогом на левой ляжке.
Сгорели дрова, истлели головешки — у проклятой пьесы не обуглился даже заглавный лист.
С обоженной ногой Олег Сергеевич спустился в гараж, притащил канистру и вылил на пьесу литра три бензина.
Сгорела тахта, портрет Станиславского вместе с его системой, — пьеса весело шелестела всеми своими страницами.
Главного охватил ужас — пьеса была несгораемой, как шкаф.
Он ринулся в морозильник.
В нем он уснул, видимо, от пережитого.
Ему приснились герои сожженных пьес.
Зло и жестоко они тащили его прямо из морозильника в камин. Он орал, отбивался, заехал в пах знатному агроному, укусил ткачиху, порвал ухо американскому империалисту и плюнул в Дзержинского.
Камин неминуемо приближался. Огонь в нем разводил знатный сталевар.
И если б лед не сжал Главного, как ледоход в Антарктиде, если б ребра не затрещали — он бы сгорел не хуже иной комедии.
Головой разбив лед, Олег Сергеевич выбрался наружу.
Он влетел в спальню — пьеса ждала его у подушки, раскрытая на первой странице.
Отступать было некуда.
Действующие лица, — прочел Главный, — Владимир Ленин, 47 лет…
Если весь мир сцена, а люди актеры, то евреи в этой огромной лицедействующей труппе, безусловно, комики.
Они играют в комедии с печальным концом…
Но что нам до конца, когда можно посмеяться вначале.
Мечтой Лени Леви было сыграть Иегуду Галеви, великого еврейскрого поэта, мыслителя и жизнелюба, а он вечно играл каких‑то революционеров, борцов за народное дело, вождей народно — освободительных движений, в лучшем случае Хо — Ши — Мина.
Серпом и молотом прокладывал Леви народам мира путь к светлому будущему, вел их к сияющим высотам, свергал царей, поднимал восстания, освобождал Восток, отдавал власть советам на Севере и Юге.
Ночами, после казней, аутодафе и посадок на кол, он садился возле портрета Иегуды Галеви, висевшего в его квартире, и беседовал с ним.
— Иегуда, — каждый раз говорил он, — я распутник, я поэт, я актер, и тридцать лет, как я хочу сыграть тебя, но эти сволочи, этот Орест Орестыч со своим кретином из проруби вновь гонят меня на штурм Зимнего, на взятие Бастилии, на захват Кубы… Да, вчера мне предложили сыграть Фиделя Кастро. У меня уже нет сил бежать. Скажи, Галеви, это не смешно? Ну какой я Фидель — я хрупкий, я не трибун, я не креол.
Галеви молчал.
— Ты не знаешь Фиделя Кастро? — удивлялся Леви. — Это кубинский мишуге, который может произносить девятичасовые речи. И никто ему не заткнет рот, потому что он диктатор. Но если я не сыграю этого островного Демосфена, меня выгонят из театра, я останусь без работы, без денег, без буфета. Почему ты не реагируешь, учитель? Ты не знаешь нашего буфета! Там есть фромаж из дичи, там бывает судак в кляре…
И учитель, этот великий ум Востока, что бы ему ни рассказывал ночами комик Леви, в конце, уже где‑то к утру, каждый раз повторял одну и ту же фразу:
— Цель далека, а день короток, — произносил Галеви.
Леви не совсем понимал ее, он не совсем понимал, что этим хотел сказать великий поэт, мыслитель и жизнелюб, но ему почему‑то казалось, что тот разрешал.
— Спасибо, — горячо благодарил он, — следующей ролью, не сойти мне с этого места, будешь ты — несравненный светоч Востока. Я вырву ее у этого моржа прямо из проруби!
Но следующей был иудушка Троцкий, Иуда Искариот, предатель Азеф… Когда Леви предложили роль Гамаль Абдель Насера — он заколебался, у него несколько закружилась голова и чуть затошнило — он помнил кое — какие высказывания великого революционера об избранном народе.
Леви припал к портрету.
— Иегуда, — взмолился он, — скажи, что общего между мной, потомком испанских евреев, взращенных на музыке, поэзии и мысли, и этим хрякоподобным, розовощеким офицером фараоновской армии?..
Иегуда молчал.
— Понятно, — произнес Леви, — я отказываюсь.
И назавтра он заявил Главному, что не намерен играть антисемита.
— Я не буду, — шумел он, — играть человека, который называл мой народ грязным. Что общего во мне, потомке испанских евреев, воспитанных на…
— Леонид Львович, — перебил его Главный, — я хотел бы вам только напомнить, что жизнь и искусство — две совершенно разные вещи. Великого антисемита, мой дорогой, может сыграть только еврей. Так же, как великого еврея — антсемит. И вы знаете, почему?
— Пока нет, — сказал Леви.
— Я вам уже говорил: ненавистть и любовь близки, это правда, но я ставлю на ненависть, потому что любовь проходит, она преходяща, как облако в ветреный день, а ненависть… Вы помните, как играл вашего Галеви Никита Гаврилов, потомок попов и черносотенцев, жегших ваших предков на различных кострах?
Главный, как, впрочем, и Леви, никогда не видел Гаврилова в роли Иегуды, да и вообще его не застал — тот играл где‑то в двадцатых, до появления Главного на свет…
— Я не хочу о нем говорить! — отрезал Леви. — Подонок Гаврилов играл моего великого предка, а вы мне не даете?! Сколько антисемитов я должен сыграть, чтобы получить роль еврея, сколько?!
— Не знаю, — честно признался Главный, — согласитесь, их больше! Но после Насера, если я буду жив, обещаю вам Галеви.
— Вы подохнете, чтобы только мне его не дать, — ответил Леви, — вы сделаете все…
— Послушайте, Леонид Львович, войдите в мое положение — лучшего Насера, чем вы, у меня нет.
— «Нет, нет», — передразнил его Леви, — он жег людей, ваш Насер! Я не смогу сжечь никого, предупреждаю!
— Об этом не беспоойтесь! Пожарники запретили огонь. Мы заменяем сожжение праздником «Рамадан».
— Час от часу не легче! Я должен буду голодать!
— Но здесь‑то уже нет ничего антисемитского?..
— Не знаю, что хуже, — бросил Леви.
Вечером он вновь беседовал с портретом.
— Иегуда, — начал он, — прошу, дай знак. Я только изгоню Фейсала, объединю арабов — и я к твоим услугам. Ты слышишь?
Галеви слышал, но молчал. То ли он писал стихи, то ли распутничал, то ли мыслил — неизвестно. Но он не сказал ничего. Даже своего обычного «Цель далека, а день короток».
— Короче, — произнес Леви, — если ты против — я не сыграю этого грязного типа, этого Героя Советского Союза, этого подонка, этого… Но учти одно — следующий ты… Первый на очереди.