— Какого же черта вы занимаетесь им?!
— Я крэйзи, — пояснил Майк, — вы не заметили? В Америке, Гурвиц, сиэтром занимается два типа людей — крэйзи с мани и без. Я с мани!..
Он захохотал на все кафе.
— Короче, — он перешел к заключению, — у вас, Гурвиц, есть две возможности: или скэндэл, или программирование.
При последнем предложении Гуревич вздрогнул.
— Тэйк ит изи, — успокоил его Анкл Майк.
Идея, мелькнувшая у Главного, была, безусловно, гениальна, достойна его таланта.
На этот раз он решил доказать почти невозможное: что и Шекспир — графоман.
Видимо, невозможное дейстительно не существовало для этого человека. Отелло он вновь покрасил в черный цвет, Дездемоне придал что‑то старорусское, от Ярославны, а Яго сделал кучерявым. С горбатым носом. Картавым с легким шепелявинием, этаким Пиней со Жмеринского рынка. Короче, в новой концепции вместо Отелло евреем был страшный Яго. Руководителям это казалось интересным.
Старый Леви был убит. В разговоре с Отелло Главный просил его вставлять еврейские словечки, отвечать вопросом на вопрос, периодически вскрикивать «Азохун вей».
Леонид Львович часами просиживал под портретом Иегуды, жаловался, бил себя в грудь, проклинал власть и режиссера.
Галеви гордо молчал.
— Это международная обстановка, — объяснял он, — я не при чем!
А у Олега Сергеевича слабоумие. Но созвучное эпохе. Яго для него — Израиль, опутывающий своими коварными сетями народы Африки, освобождающиеся от колониального ига в лице Отелло. Ты понимаешь, Иегуда?
Иегуда молчал, и Леви начинал плакать.
Иногда его утешал Боря Сокол.
— Потерпи, Леня, — говорил он, — скоро все кончится и мы напьемся!
— Тебе легко говорить, — отвечал Леви, — у меня язва. Я больше трех дней попойки не протяну.
— А мы сделаем перерыв.
— Боря, — стонал Леви, — скажи мне, почему не любят евреев?
— А кого любят, Леня, — возмущался Сокол, — татар, хохлов, казахов?
Просто, когда не любят евреев — это антисемитизм, а когда других — это блядство.
— Ты прав, — соглашался Леви, — возьми нашу милую труппу — кто кого любит? Шипящий террариум. Заповедник крокодилов. Я уверен, что у Ореста смертельный укус. Народ — это труппа, Боря. Это Театр Абсурда. Все ненавидят друг друга и все играют комедию. Причем без антракта. И режиссер — всегда идиот. Если появляется нормальный — его вырезают. Страна — это театр, но наш театр — лучше, потому что у нас есть буфет.
И они шли в буфет.
Со стороны было очень приятно наблюдать, как Яго с Отелло пили за здоровье друг друга и жарко лобызались.
Репетиции шли к концу. Была уже назначена сдача. И на день — в отличие от гения Гуревича Олег Сергеевич все успевал вовремя.
И приемка была какая‑то легкая, озорная. И вся атмосфера. В туалет бегали как‑то легче, веселее, радужнее. После туалета выходили окрыленные.
Бутерброды жевались с аппетитом и не только в антракте — Орест Орестыч не успевал кормить с руки.
Рабочий с «Электросилы» спал значительно спокойнее, не храпел, не пугал Яго, посапывал себе, как ребенок, никому не мешая. Да и мнения совпадали, всем нравилось. Дама из Управления даже заявила, что Шекспир прочтен совершенно по — новому, дама из райкома — что свежо. Товарищ из Мавританской Респуболики снова улыбался, но как‑то приветливее, с огоньком.
«Гласу народа» особенно запомнился Ягер — так рабочий стал называть Яго.
— Я таких типов знавал, — признался он, — всех этих Ягеров — Швагеров…
— И Абрамовичей, — поддержал офицер флота, — нельзя ли ему пейсы подделать?
— Почему нет? — соглашался Главный.
— И пусть вместо вина пьет кровь, — добавил Юра Дорин, — христианских младенцев, паскуда!
— Надо будет подумать, — согласился Главный.
— Нет, нет, не стоит, — остановила дама из райкома, — это уже попахивает антисемитизмом.
Она сурово посмотрела на Дорина.
— Не нахожу, — отбивался Дорин, — но всецело доверяю вашему вкусу, Маргарита Степановна.
Все пили, целовались, гегемон упал в оркестровую яму, его хором достали оттуда и приняли спектакль единодушно.
Премьера была назначена через неделю.
Слух о том что Яго — еврей и что в буфете судак в кляре рспространился по всему городу. Билеты шли втридорога, продавались членам партии, передовикам производства и нескольким членам антисионистского комитета. Милиция была на лошадях. Одна взбесилась, ворвалась в буфет, съела рыбу — ее хотели пристрелить.
Афиша была шикарна — грязный еврей в ермолке окровавленными руками душил благородного Отелло.
Многие негодовали уже при входе, в гардеробе, у некоторых чесались руки.
Спектакль начался без опозданий. На сцене появились Родриго и Яго. Яго свой монолог начал так:
— Азохун вей! Да выслушайте раньше,
Зовите Яго тварью, если мне
Хотя бы снилось это.
— Тварь, — тихо донеслось из зала. Многие одобрительно закивали. Постановка явно нравилась. Яго ненавидели люто и звали, как и Семен Тимофеевич — Ягер. В третьем акте на сцену вышел пьяный и с криком «бей жидов» начал носиться за Яго. Бедного Леви ели спасли воины Отелло.
Леви боялся выходить на сцену.
Атмосфера в зале накалялась.
За четыреста лет своей жизни черный Отелло задушил не одну кроткую Дездемону,
Он душил ее в Европе и в Азии, по системе Станиславского и по Гордону Крегу, но еще ни разу по подстрекательству воинствующего сиониста.
Сегодня это было именно так.
— Молилась ли ты на ночь, Дездемона? — доносилось со сцены.
— Да, мой супруг, — отвечала та.
Женщины вытирали слезы. Мужчины едва сдерживали подступавший к горлу комок и сжимали кулаки в ожидании Яго.
Леви силой выталкивали на сцену из‑за кулис.
— Дай помолиться мне, — молила Дездемона.
— Теперь уж поздно! — рычал мавр.
Заплакали мужчины. Дездемона была не только кротка и благородна, она была явно русской — голубые глаза, коса, время от времени она напевала «Калинку».
Зал подхватывал.
Когда мавр сделал свое дело, он приблизился к рампе и бросил, сверкая очами:
Когда в Алеппо злобный турок бил
Венецианца и Сенат порочил —
Я пса — обрезанца схватил за горло
И поразил вот так!
Зал ахнул, будто пронзили кинжалом каждого. Всем было ясно, кто это «псы — обрезанцы». Раздались аплодисменты, крики:
— Так их!
— Бей жидов, спасай Россию!
Все были готовы к погрому, сорвались с мест, но евреев, к сожалению, в зале не оказалось, и избили членов антисионистского комитета — на безрыбье и рак рыба.
Ягер, чтобы выйти из театра, загримировался под Хо — Ши — Мина.
— Куй ман ге, — пищал он по — вьетнамски, — пропусисе посалста…
Майор Борщ был любителем изящной словестности и поклонником Мельпомены. Регулярно он общался с людьми сцены, с деятелями театра, следил за всеми новыми постановками, наизусть знал «Ревизора», стихи из «Доктора Живаго», и это было неудивительно — майор Борщ возглавлял отдел искусств городского КГБ. Литература была делом его жизни.
В общем, вся семья Борщей была тесно связана с искусством.
Отец обожал поэзию, увлекался особенно акмеизмом — участвовал в расстреле Гумилева, в аресте Мандельштама и лично вез его в ссылку в Воронеж. Дед больше занимался символизмом, гонялся за Бальмонтом, Сологубом, но, к сожалению, никого не сумел поймать — все удрали за рубеж. Тогда он переключился на лирическую поэзию и несколько лет лично занимался Пастернаком.
Видимо, предки передали любовь к литературе и Коле Борщу.
Он ценил ее всю, но предпочтение отдавал драматургии — лично цензурировал пьесы, запрещал спектакли, выгонял режиссеров и двух строптивых драматургов отправил за рубеж, может, поэтому за какие‑то десять лет вырос от младшего лейтенанта до майора.
К чему только не приводит любовь к изящной словестности…
Все в отделе искусств были во власти муз.
Каждое утро начиналось с какого‑либо писателя — его расспрашивали, с ним говорили, просили признаться, ничего не скрывать, поделиться планами и мыслями.
Писатели обычно делились.
После обеда шли поэты, режиссеры, актеры.
Творческие встречи взаимно обогащали — деятели искусств понимали, чего от них хотят, а работники тайного фронта — что такое хорей или амфибрахий.
Десять лет службы в отделе искусств можно было легко приравнять к университету или литературному институту имени Горького. Майора Борща подчиненные ласково называли «маэстро», а он их — «мои меломанчики».
Не надо забывать, что в комитете занимались музыкой — Шостакович, будь он жив, мог бы подтвердить это…
…На премьеру «Отелло» в Театр Абсурда Борщ послал своих любимых меломанчиков — Зубастика и Ушастика — Борщ предпочитал клички. Они были тонки, полны вкуса, носили очки, слегка грассировали и напоминали интеллектуалов западной школы.