И положили в рот по ягоде.
– Какие тут утки, – говорил печально. – Тут и воды нет. И корму. И место непролетное. Давайте уж малинку щипать. Края наши – малинистые.
Потом было тихо. Малое время. Чего говорить попусту? Руки работают, рты заняты – в момент куст обобрали.
– Пошли со мною, – сказал. – Ложок знаю – земляника поспевает. Наберете – и по домам. То-то деткам радости.
– Какая такая земляника? – сощурился мой друг. – В сентябре, что ли? Плутуешь, дядя.
Пошли дальше.
Мой надоедливый друг снова шагал впереди, ружье держал наизготовку.
– Дурной глаз, – говорил, – пустая телега, баба со старухой, крик ворона – плохие приметы, лучше на охоту не иди. Да еще если встретят и скажут: «Принеси крылышко».
– Люди добрые, – сказали со стороны. – Принесли бы крылышко.
Мы так и подпрыгнули.
Стоял на полянке этот, с лица молод, телом нескладен, голова копной трепаной, руки – рогулины кривые, брюхом такой, что хороводы вокруг водить, а на поляне красным-красно, зеленым-зелено: грибы тучами.
– Ох и грибок! – говорил. – Ох и хорош! Хоть в жарку, хоть в варку, в засол-маринад. Сиди дома, принимай гостей, под водочку сглатывай.
И мы сглотнули дружно.
– Не, – сказал мой друг. – Не до грибов. На дичь идем.
– Какая дичь, – заблажил. – Какая теперь дичь! Пролетная птица несется без памяти. Станет она вам садиться, время терять. А грибок раскусишь: хрустит, стервец, сердце радует.
– Да у нас и времени нет, – сказали мы нерешительно. – И корзины…
– А мы мигом, мигом! Вот вам и корзина, и грибов – прорва. Тут тебе и белый, и боровик, и моховик с козленком, и свинуха с волнухой...
Потом было тихо. Недолгое время. Он шустро полз на четвереньках, волоча за собой корзину, уводил нас в нужную ему сторону, а мы – дурак-дураком – ползли следом, собирали наперегонки. В момент набрали с верхом.
– Эй, – сказал мой друг, – а где ружье? Ружье обронили.
– Зачем вам оно! – закричал. – У вас грибов корзина, пуд целый. Ешь – не хочу.
– Да не ем я их, – сказал мой друг. – У меня сыпь с грибов. Колики. Несварение. Нутро не принимает.
– И не надо, – зачастил. – И не ешь. Делов-то! Собрал – и на рынок. Озолотишься с корзины. Еще наберешь – еще озолотишься.
Мой надоедливый друг поглядел на него с прищуром:
– Уводишь, дядя?
И мы пошли дальше.
Он шел рядом, враскачку, косолапый, нескладный, сапоги невозможного размера, шел – оставлял ямины на пути, косился неодобрительно на ружье, подпугивал ненароком:
– Места наши – где Богова полоса, где бесова. Народ наш – урви-ухо, с бору да с сосенки, убить да уехать. Ходить в лесу, видеть смерть на носу...
– Тебя как звать? – спросили мы поперек.
– Терешечка.
– Терешечка?
– Терешечка. Гулящий детинка.
– Чего ты нас пугаешь, Терешечка?
Шмыгнул стеснительно:
– Утицу жалко... Вот и отваживаю кого ни есть.
– Да что ты! – закричал мы. – Тоже удумал! У нас и патронов нет.
Аж просиял! Подобрел. Расположился сразу. Губы пухлые. Глаза светлые. Улыбка ясная. Голова набок, как у дурашливого пса.
– Я бедокур, – сказал. – Я шебутной. Меду за это дам. Лесного.
– Ты кто? – спросили мы прямо. – Лесничий?
– Никакой не лесничий.
– Тебе кто платит?
– Никто не платит.
– А кто кормит?
Промолчал.
– Не надо нам меду, – сказал мой надоедливый друг. – Перебьемся...
Сунулось солнце над самыми макушками, лес залило доверху золотом дрожащим, столбы понаставило посреди стволов. Ровные, рослые, поднебесные: не разберешь, какой где.
Глаза заслепило – колеса огневые.
Лица ожгло – жар огнепламенный.
Сердца прихватило – благодать нездешняя.
Терешечка окунулся с ходу в золото натекшее, вспыхнул, просветился, сам задрожал в мареве.
– И мы! – закричали хором. – И мы!
– И вы.
Мы тоже просветились.
– Ах! – заблажил мой друг. – Ах, ах! Это и не лес вовсе – храм многостолпный. – Осел книзу на ослабевших ногах. – Всё. Остаюсь тут навечно. Растворяюсь. Растекаюсь. Распыляюсь на атомы.
А Терешечка – туманно:
– Вы тут пришей-пристебай...
Чего сказал – хоть в словарь лезь.
Проявилось впереди очертание – размерами не мало, перетекло, как поманило, от ствола к стволу, от столба к столбу. Ясно, что женщина, видно, что пышная, понятно, чего желает, – остального не разобрать. Намерения у ней несомненные, интересы у ней нескрываемые, готовность у ней нулевая: то ли не надето ничего, то ли материи златотканые, зарево-марево, парение-пламенение, игра зрения, обман чувств.
Мой надоедливый друг уже стоял в стойке, одна нога на весу, носом дрожал в предвкушении.
– Это чего?..
А Терешечка, глаз не отрывая, глухо и невпопад:
– Которая бессисяя – я не уважаю...
Дрогнул, брыкнул, гоготнул, землю ковырнул каблуком, да и рванул следом: дым из ноздрей.
– Эй, – кричим, – а мы-то?..
А ему не до нас. Он вон уже где. Их уж и нету.
– Вот, – говорит мой надоедливый друг. – Рекомендую. Это и есть их благодарность. Как грибы, так вместе, а клубничку на одного.
Загудела земля. Задрожали стволы. Просыпалась хвоя. Завалились тонконогие поганки. Побежали на нас двое: он за ней, да она от него. Огромные, корявые, нескладные, золотом пропеченные, радостью упоенные, дыханием запаренные, желанием переполненные, и груди у нее – чтобы бежать прикладнее – закинуты за плечи, крест-накрест.
– Лешуха, – проорал Терешечка на бегу – рот варежкой, рубаху скидывая за ненадобностью. – Лешачиха. Лисуха-присуха. Я с ею шалю!..
– Подумаешь, – сказал мой друг, белея от обиды. – Не больно и хотелось. Которые сисястые – я не уважаю... Эй! – взвизгнул. – У нее подруга есть?
И рванул следом.
Я за ним.
Меж столбов света. Меж стволов леса. В одни окунаемся, на другие натыкаемся: нам не разобрать. Огнь чувств. Пламень желаний. Вихрь побуждений. Мы еще – ого-го!
На отшибе дерево – толщины неохватной. В корневище дупло – пастью разинутой. Заскочили туда – и нету, и сгинули, и с глаз долой, а мы забоялись, затыркались, на пенек сели: чего делать, не знаем.
А оттуда, из дупла, курлыканье-мурлыканье, гульканье-бульканье, зудение-гудение любовное:
– Дроля – матаня – залетка – приятка – любушка – любава... – И напоследок: – Ах, – оттуда, – пригревочек... Тепла, – оттуда, – норушка...
И затихли.
– Пошли, – говорю. – Мы тут лишние. Пробежались, и за то спасибо.
– Пошли, – говорит. – А куда?
Стоял муравейник – конусом хвойным. Шебуршились муравьишки – числом несчитанным. Курился поверху парок – просыхали в тепле.
– Вот, – сказал мой друг. – Наступлю и нету. Им год строить, мне – момент рушить. Но я-то случайный в лесу, а они свои. Я уйду, а они останутся. – Всхлипнул: – Пусть уж лучше другие уйдут, а я останусь... Хоть где!
Тут голос из дупла, мягкий да медовый:
– Ты меня ждала?
– Жда-аа-ала...
Сунулся наружу копной трепаной:
– Слыхали? Жда-ала...
И нет его.
– Ты меня звала?
– Зва-аа-ала...
Сунулся еще:
– Зва-ала...
И назад.
– Дразнится, – сказал мой друг. – Было бы из-за кого. Да я у батюшки да у матушки принцессами требовал.
– Я тоже, – говорю.
Но вышло неубедительно.
А оттуда:
– Ты меня любишь?
– Люу-блю...
– Не врешь?
– Не врууу...
– А докажи.
– Докажуу... Стала бы я стирать тебе без любви? Рубаху с портками: заскорузнут – не ототрешь. Да штопать, да убирать, да мыть, да подметать, да огороды копать, да картошку сажать, да печь разжигать, да воду таскать, да пуп надрывать, – что я вам, каторжная, что ли? Пшел вон отсюдова!
И Терешечка выпал из дупла.
Сел, покрутил головой, губы распустил от обиды:
– С бабой – оно непросто.
– Ой, непросто, – почему-то сказал я.
Мой надоедливый друг застонал в ответ, шустро полез в дупло:
– Ой-ей-еюшки... Любви хочу! Тепла! Угревочка! Чтобы задастая. Чтобы сисястая. Чтобы портки мне стирала, рубахи с портянками...
Тоже выпал наружу.
– Пошли, – сказал Терешечка.
– Куда?
– Куда шли.
– А она?
– Отойдет, – сказал знатоком. – Остынет к вечеру.
– Куда она денется, – знатоком сказал я.
Но друг не торопился.
Оглядел Терешечку с пристрастием, глаз сощурил – примерился.
– Разувайся.
– Чего?
– Чего сказано.
Тот снял сапоги, размотал портянки. Ноги босые, обыкновенные, человеческие, нечеловеческого только размера. Пошевелил пальцами, остудил на ветерке.
– Одевайся. Пошли дальше.
Терешечка ухмыльнулся понимающе, дальше потопал босиком.
– Отвечай, – приказал мой друг. – Это что за место?
– Место наше, – ответил обстоятельно, – за далью далей. С любого края три года ехать. И то не доедешь.
– Врешь, поди?
– Не без этого.