— Но это еще не все. Она придумывает всякие разные истории. Продолжает настаивать, что там, где они играют, водится призрак. В амбаре. Какие-то странные выдумки. Но, похоже, она сама в это верит.
— Что за амбар? — спрашивает Гюнтер.
— Земля Питера Махи перед Белым лесом. Они с Симоном там играют. Это ее друг. Выдумывают всякое и играют.
— Так ведь многие дети так играются, — успокаивая меня, говорит он.
— Но эта фантазия захватила ее настолько, что уже кажется реальностью, перешедшей в наш повседневный мир. Я хочу сказать, что это ненормально. И из-за войны ситуация ухудшается. Но я-то пытаюсь сделать так, чтобы их жизнь текла как обычно.
— Да, я знаю, что пытаешься.
— Может, это моя вина? Может, я читала ей слишком много сказок?
Он улыбается… той улыбкой, что мне так нравится, что заставляет его глаза лучиться.
— Невозможно читать слишком много сказок, — говорит Гюнтер. — С детьми такое просто невозможно.
— А еще меня беспокоит, что она лжет. Она взяла немного того хлеба, что ты принес, и заявила, что не ела его. Но я нашла крошки в ее сумке.
— Думаю, тебе не стоит переживать. Милли еще очень маленькая. Многие дети живут в двух мирах: нашем и своем собственном.
— Думаешь? Другие дети… думаешь, они верят, что их фантазии настоящие?
Он выдыхает сигаретный дым. Из-за голубых завитков его лицо становится расплывчатым.
— Когда я был маленьким, — говорит Гюнтер, — у меня был воображаемый друг.
— О.
Я очарована.
— Я тогда был примерно того же возраста, что Милли сейчас. До того, как мама снова вышла замуж, — говорит он, и его лицо мрачнеет.
— Да. — Я вспоминаю, что он рассказывал мне про своего отчима. Тянусь и провожу рукой по его лицу и голове, с любовью ощущая обнаженную кожу и коротко стриженые волосы. — Расскажи мне про своего воображаемого друга.
Он немного заливается румянцем, стесняется.
— Во время обеда мама ставила тарелку и для него.
Я околдована.
— Как его звали? Твоего друга? — спрашиваю я.
Он улыбается легкой, самоироничной улыбкой.
— Его звали Уильям.
— Уильям?
— Как вашего писателя Уильяма Шекспира. Это единственное английское имя, которое я знал. Я считал его очень утонченным, — говорит Гюнтер.
Это заставляет меня улыбнуться и не оставляет равнодушной. Мне нравится представлять его маленьким мальчиком. Хотелось бы дотянуться до него через годы и обнять.
Задуваю свечи. Моя голова лежит на груди Гюнтера, меня окружает запах его кожи, слышу сонный стук его сердца. Я проваливаюсь в глубокий сон.
Просыпаюсь, когда он уходит холодным утром с первыми грачами и серым предрассветным лучом. Его нет, и меня охватывает смутное беспокойство… словно темный мотылек порхает в глубине сознания… я не понимаю, откуда это ощущение.
Приходит осень, наступает учебный год, и Милли снова ходит школу. Я чувствую облегчение. При таком количестве ежедневной школьной работы (расписание занятий, чтение книг, заучивание правил написания слов) у нее не останется много времени на выдуманный мир, который они придумали с Симоном. Я подстригаю ее и отпарываю подшитый подол: Милли очень выросла за время каникул.
В воскресенье Бланш будет читать в церкви отрывок из Библии.
— Мама, я бы хотела, чтобы ты пришла. Хочу, чтобы ты послушала меня, — говорит она, требовательно глядя на меня синими, как лето, глазами.
— Я бы с удовольствием, милая, — отвечаю я. — Но я боюсь оставлять бабушку одну.
— Но не только поэтому, да? — спрашивает она. — Я знаю, что на самом деле ты больше не веришь Библии, с этой войной и прочим. Но мне бы хотелось, чтобы ты верила. Для всего в мире есть Божий замысел, мам. Должно быть, это — часть его замысла.
— Не знаю, милая, — говорю я и перевожу разговор на более простые вещи. — Но мне действительно не хочется оставлять бабушку одну. Кроме случаев, когда мне просто приходится это делать.
— Тебе придется в воскресенье. Бабушка спокойно останется на пару часов. Пожалуйста, мам.
Так что мы с Милли надеваем свои лучшие платья и вместе с Бланш отправляемся на утреннюю службу.
И хотя я не уверена в своем отношении к Богу, я все же получаю удовольствие от службы, находя некоторое утешение в знакомых словах молитв. «Поспеши, Боже, избавить меня. Поспеши, Господи, на помощь мне…»
Мне нравится мерцание свечей на алтаре и золотистый солнечный свет, льющийся в окно и ложащийся на ступени алтаря отблесками самоцветов. Большая часть службы проходит так же, как и до оккупации, но нам не разрешается молиться за нашу страну, хотя мы все еще можем молиться за короля.
Мы читаем молитву общего покаяния, бормотание прихожан едва поспевает за пастором, эхо тихих голосов рокочет в нефе. «Всемогущий и милосердный Отче, мы согрешили и уклонились от путей Твоих, подобно потерянной овце. Мы неукротимо следовали стремлениям и желаниям своего сердца…»
Повторяя эти слова, я ощущаю себя отделенной от остальной паствы, размышляя о том, как они отнеслись бы к моим действиям, насколько греховной посчитали бы мою любовь к Гюнтеру.
Бланш идет к кафедре, чтобы начать чтение. Поначалу она стесняется и слегка заикается, такое иногда бывает, но затем ее голос звучит громче и увереннее. Глядя на нее со стороны, я понимаю, как она меняется, становится женщиной: ее тело становится мягче, черты лица — более определенными.
Я знаю, она до сих пор жалеет о том, что мы не уехали в Лондон. Она верит, что ее надежды на счастье лежат далеко от этих мест: в далеком будущем или на том берегу пролива — где угодно, только не здесь. Мои глаза наполняются слезами, когда я смотрю на нее и чувствую ее тоску по всем вещам, которыми она не может обладать, потому что растет в военное время. Меня беспокоит, найдет ли она когда-нибудь то, чего ищет.
Бланш возвращается на нашу скамью, ее щеки окрашены ярким румянцем от удовольствия и неловкости одновременно. Мы слушаем проповедь, сегодня она про рай и ад.
Пастор говорит, что это не реальные места, по крайней мере, не в том смысле, в котором мы понимаем Сент-Питер-Порт. Ад и рай — состояния бытия. В раю мы навеки вместе с Богом, а самой страшной мукой ада, страшнее, чем мириады прочих мучений, является отсутствие Бога.
После службы я болтаю с Сьюзан Гальен, которая хвалит чтение Бланш. Сьюзан, как всегда, элегантна. На ней льняное платье кораллового цвета. Но что-то в ее улыбке, сладкой, словно глазурь, заставляет меня стиснуть зубы. Пока мы разговариваем, девочки идут впереди.