Закончить она не сумела. Дядя Костаке, внезапно покраснев, свирепо забормотал:
— Н-не говори глупостей о моей девочке! Стэникэ поддержал старика:
— Вот видишь, в какое смешное положение ты себя ставишь, дорогая! Как можешь ты говорить подобный вздор, не зная, как обстоит дело? Вот так бывает,— извинился за Олимпию Стэникэ перед другими, — когда девушка вырастает среди предвзятых мнений и вражды. Их семьи, понимаете ли, не очень ладят между собой, вот в чем дело.
— Это плохо, когда между родственниками нет согласия, — все с той же кротостью проговорила доамна Иоргу, толком не уразумев, в чем дело.
Феликс был подавлен этой сценой, которая непосредственно касалась его, хотя присутствующие и не предполагали, что она может так глубоко его затронуть. Тут он понял: все, что имеет отношение к Отилии, занимает его, несмотря на старания прикинуться равнодушным. Но Джорджета с самого начала заметила это, а генерал благодаря своей чуткости и опыту был на ее стороне. Оба старались, используя для этого Вейсмана, вовлечь Феликса в разговор, не связанный с предметом спора.
— Я слышала, домнул Феликс, что в домах умалишенных, — говорила Джорджета, — встречаются очень интересные больные. Мне бы так хотелось хоть раз посмотреть на них.
Вмешался Вейсман:
— Я вам покажу, домнишоара. Восемьдесят процентов больных — результат нравственного заболевания, а не болезни крови. Принуждение в области эротики разрушает мозг. Вы, будучи девушкой без предубеждений, свободно располагая своими сексуальными возможностями, можете понять несчастье буржуазного общества.
Джорджета хоть и была смущена вольностью выражений Вейсмана, однако слушала его ради Феликса, не обращая внимания на взгляды остальных и ободряемая сердечной улыбкой генерала. Феликс не пытался скрыть, что расстроен. Генерал решил, что для Феликса самым лучшим было бы уйти, на что тот с признательностью согласился, и все трое поднялись из-за стола. Дядя Костаке мрачно заявил, что он тоже уходит. Семья Иоргу казалась огорченной:
— Вы могли бы посидеть еще немножко. Хотя бы отведали пирожных!
И действительно, кельнеры принесли на серебряных подносах груды пирожных и фруктов. На лице дяди Костаке изобразилась короткая борьба противоречивых чувств, но жадность победила и старик остался сидеть, словно прикованный к стулу. Джорджета и генерал вышли с Феликсом на пустынную улицу. Они держали его под руки и прилагали столько усилий, чтобы расшевелить его, что при других обстоятельствах это показалось бы ему смешным. Генерал выглядел весьма возбужденным.
— Дочь моя, я подозреваю, что наш юноша влюблен.
— Я тоже так думаю, — шепотом подтвердила Джорджета с заботливостью матери, боящейся разбудить ребенка.
— О, тогда это ужасно! Я поручаю тебе присмотреть за ним.
Феликс, чувствуя необходимость побыть одному, откланялся по улице, охваченный непреодолимой потребностью двигаться. Пройдя весь пустынный проспект Виктории, он дошел по Шоссе Киселева до самого Ипподрома. По мере того как он шел и все больше уставал, сердце его смягчалось и происшедшее представлялось в более спокойном свете. Сборище в ресторане Иоргу выглядело карикатурой. Дядя Костаке, скряга, продавший ресторан, ест за столом у покупателя. Стэникэ и Олимпия, жадные до наследства гиены, изображают из себя моралистов. Куртизанка Джорджета и старый развратник генерал оберегают его, Феликса, находившегося в связи с Джорджетой. Их вежливость, более того — деликатность, была вне всяких сомнений. Как видно, только люди, для которых в жизни не существует никаких принципов, способны понять всю сложность положения. И все же как ему было тяжело! Окруженный всеми этими людьми, он страдал и возмущался пересудами о Отилии, которая отправилась во Францию вовсе не учиться, как утверждал со слащавым видом лукавец Стэникэ, а для того, чтобы попутешествовать с помещиком Паскалополом, как об этом говорил неотесанный лейтенант. Казалось, дядю Костаке задевали наветы на Отилию, но сам он ничего не предпринимал, чтобы создать ей определенное положение в обществе, а, наоборот, упорно толкал ее на сделку с Паскалополом. Во всей этой компании самым порядочным был внешне циничный и пугавший всех Вейсман, который не шел дальше всяческих словесных ужасов и парадоксов и тайком оказывал этим людям небольшие, но реальные медицинские услуги. Феликс устал и присел на скамейку. Небо посинело, потом побелело, и все предметы стали ясно различимы. Откуда-то доносилось равномерное шарканье метлы, и две повозки молочников въехали в город.
Светало. Феликс почувствовал в своей душе какой-то страстный порыв и непоколебимую решимость. Выпавший на его долю опыт не унизил его, а только вызвал горячее желание подняться над окружающими. Он решил, что должен сделаться независимым и этим оградить себя от людской пошлости. Он слепо надеялся, что Отилия останется такой же гордой до тех пор, пока он не освободится от всяческих забот о себе, и тогда он, ничего не принося в жертву, сможет благородно протянуть ей руку. Остановившись на этом решении, он поднялся со скамьи и направился к городу, который начинал просыпаться.
XV
Симион сделался настолько невыносимым, что Аглае решила от него избавиться. По правде говоря, она не очень верила в его безумие и считала это притворством с целью досадить ей. Мысль поместить мужа в санаторий была отвергнута ею с негодованием:
— На какие средства содержать его в санатории? Есть у него что-нибудь за душой?
— У него есть пенсия, — заметил Стэникэ.
Ч— то ты сказал? Пенсия? А я и дети на что будем жить?
В действительности у Аглае было немалое состояние, скопленное как раз из средств Симиона, которого она систематически лишала всяких удовольствий. В конце концов Стэникэ весьма осторожно предложил поместить Симиона в богадельню, но предупреждал, что может открыться, что у старика имеются средства (хотя сам же брался выправить свидетельство о бедности), и вместе с этим намекал, что подобное решение вопроса тоже не выход из положения, так как мучительно сознавать, что твой муж находится в богадельне, — и так далее и тому подобное.
— Ну и что же? — с кислой миной проговорила Аглае.— Разве я довела его до такого тяжкого состояния? Пусть отправляется туда, куда привели его собственные грехи.
В одно из воскресений все было подготовлено, чтобы увезти Симиона из дому. Богадельня была предупреждена, и Вейсман взялся выполнить эту деликатную миссию. Старика должны были под каким-либо предлогом выпроводить на прогулку, затем, якобы для осмотра, отвезти в богадельню и там оставить. Видавший виды медик хорошо усвоил свою роль: разговаривая с Симионом, он уже заранее продумал несколько сцен, которые могут разыграться. Аглае собрала в чемоданчик кое-что из носильных вещей Симиона — самое рваное — и теперь ожидала в столовой прихода Вейсмана. Больше из любопытства, чем из симпатии к старику, все домашние — Стэникэ, Олимпия, Тити, Аурика —расселись в этой же комнате — на кушетке, на стульях вдоль стен, взирая на происходящее, как на представление. Время от времени из кухни соседнего дома прибегала Марина прямо как была, с испачканными в муке руками, и с наглым бесстыдством распахивала дверь. Симион ослабел, глаза его лихорадочно блестели, борода отросла острым клином. Он сидел за столом и жадно тянул из чашки молоко. Выпив все, он заглянул в чашку, понюхал и сказал:
— Здесь был уксус!
Аглае рассердилась:
— Ты с ума сошел! Какой уксус? Если здесь был уксус, так не пил бы! С какой это стати уксус?
— Христу люди дали выпить уксусу. Им питаюсь и я с той поры, как мне были знамения.
В глазах Симиона отражалась тревога и страдание, однако Аглае ничем не выказала жалости, не обронила ни одного ласкового слова, чтобы успокоить его. Наоборот, она все больше раздражалась:
— Слава богу, я кормила тебя, дармоеда, на протяжении долгих лет всем самым лучшим, что было, не видя от тебя никакой радости, а теперь ты заявляешь, что я дала тебе уксусу! Пусть в сердце недругов будет уксус!
— Были знамения! — еще громче повторил Симйон.
— Какие знамения, дорогой тесть? — спросил Стэникэ, подмигивая другим, словно психиатр, расставляющий ловушку больному. — Кто знает, может быть, он и прав. Надо его выслушать.
Симион показал высохшими пальцами на бороду.
— Бог дал мне свою бороду.
— Лучше бы ты немножко подстригся, а не ходил в таком страшном виде.
— Чтобы я подстригся? — резко воскликнул Симион, вскакивая со стула. — Никто не может прикасаться к господу Христу.
Аглая посмотрела на него с глубочайшим презрением, все остальные — более или менее спокойно. Только Стэникэ казался не то увлеченным представлением, не то расчувствовавшимся.