– Похоже, он был чистильщиком сапог у себя в Бордо, – засмеялся долговязый. – Языком еще лучше бы вылизал. И не только ботинки. – И он захохотал, довольный своей шуткой.
То м тоже засмеялся, но не так жизнерадостно, ему вдруг стало неприятно, что взрослый мужчина так легко сломался и что он, Том, в принципе незлой парень из приличной семьи, заставил унизиться другого, пусть и неприятного, пусть и неподатливого человека. Да еще на глазах у его совсем молоденькой, слишком худой, но все равно симпатичной дочки. И неразборчивое, шершавое раздражение поднялось в нем, оставляя жесткий, царапающий осадок.
Во-Во наконец поднялся с корточек, его тело заметно всколыхнулось и вздрогнуло от лишь частично вышедшего наружу натужного вздоха. Он снова развел руками.
– Ну что, теперь больше никаких обид? Все в порядке, да?
– Все в порядке, – согласился сразу погрустневший То м и первый повернулся в сторону скамейки, подхватил сумку и побрел с корта. Долговязый потянулся за ним, лишь пару раз обернувшись на них, на Элизабет и Во-Во, одиноко и беспомощно оставшихся стоять на разом опустевшем корте.
Во-Во повернулся к девочке, он попытался улыбнуться ей, но у него не получилось – так, жалкое подобие усмешки промелькнуло на искривленных губах.
– Ну что, может, поиграем еще немного? – предложил он неуверенно, сам понимая бессмысленность сказанного.
Потом они шли по дороге к дому, разом ссутулившиеся, с тяжелыми, болящими в мышцах ногами, как будто усталость, два часа кряду отгоняемая на корте, сейчас разом навалилась на них, подминая. Они молчали, Элизабет смотрела под ноги, умышленно избегая взглядов Во-Во, которые он то и дело, она чувствовала, бросал на нее. И от его побитого, виноватого взгляда ей становилось неловко, даже неприятно. Поэтому она еще ниже опускала голову к земле, сосредоточенно, слишком внимательно глядя себе под ноги – только чтобы не видеть сейчас его, этого упавшего в грязь, пошлого, маленького человечка, который еще совсем недавно казался ей большим, сильным, гордым… Почему?! Почему?! И она снова сглатывала накопившийся в горле комок, слишком твердый и колкий, с соленым привкусом мелкой дорожной пыли, так и забивающей нос, глаза, рот.
– Я не мог, понимаешь, не мог, – проговорил Во-Во глухо, казалось, откуда-то издалека. – У меня временная виза, и если возникнут проблемы с полицией, мне ее не продлят. Они ведь только ищут повод, к чему придраться, и вышлют меня при первой возможности. Понимаешь?
Он замолчал и снова смотрел на нее, и ее щека начинала нестерпимо гореть.
– Ага, – ответила она, провожая внимательным взглядом каждый камушек на дороге. Это она сейчас придумала такую игру – тот камушек, который будет самый круглым, тот она и поднимет и бросит, как бейсбольный мячик, в ствол одного из стоящих вдоль дороги деревьев. Интересно, попадет она или не попадет?
Они прошли еще минут пять молча, их улица уже была вот за тем, ближайшим поворотом, когда его голос из ватной толщины достиг ее слуха.
– Лизонька, пойми, я не могу уехать, не могу вернуться. – Теперь в его голосе помимо жалости была еще и мольба. – Пойми, там все сожжено полностью: ни людей, ни домов, ни земли, и моя жизнь там сожжена. Я спасся, я убежал, но у меня больше нет прошлого, оно уничтожено. Я могу существовать только здесь, только отделенный от прошлого тысячами миль. Понимаешь? Особенно сейчас, когда у меня появились вы – ты и твоя мама. Понимаешь, я не могу вернуться назад, никак, ни за что…
Она больше не могла выискивать глазами камушки на дороге, они все казались ей одинаково круглыми, такими же круглыми, как набухшая, но не выкатывающаяся, почему-то застрявшая капля в глазах. Ей не было жалко его, да она и не разбирала, что он говорит, она слышала лишь причитания, мольбу, и они были ей противны, брезгливо неприятны, будто ее заставляют касаться чего-то холодного и скользкого. А он все вглядывался в нее, идя рядом, стараясь обогнать, забежать вперед, заглянуть в глаза. В которые не должен был заглядывать.
– Понимаешь? Ты понимаешь, Лизонька? – продолжали суетиться вокруг нее слова.
– Конечно, – кивнула она, слава богу, до дома оставалось совсем немного.
Все же он забежал вперед, попытался взять ее за руку, но она инстинктивно отдернула ее, и он наверняка все понял, нельзя было не понять, и ушел к себе, в свой коттедж, в котором продолжал жить все эти месяцы с момента появления в их с мамой доме. В их с мамой жизни.
А Элизабет поднялась на второй этаж и заперлась в своей комнате. Она сбросила спортивные туфли, сняла носочки, горящими от усталости ступнями с удовольствием коснулась прохладного пола. Потом легла на кушетку, разбросав руки в стороны, и стала рассматривать невысокий белый потолок, выискивая неровности в наплывах старой краски. Потом потолок надоел своей однообразной белизной, и она повернулась на бок, положа под щеку ладонь, и теперь разглядывала комод, стоящий у противоположной стены, как будто видела его в первый раз.
«Как он мог? – продолжала Элизабет перебирать в голове несколько простых слов, переставляя их в незамысловатом порядке. – Как он мог так унизиться перед какими-то мальчишками?! Он ведь изменил себе! Да что там себе! Он изменил ей, Элизабет, которую слащаво называл на свой лад Лизонькой. А она, дура, она ведь приняла его всерьез, она-то думала, что он ради нее действительно на все готов. Да и она сама, она ведь тоже была готова, она бы заступилась за него там, на корте. А если бы его избили и он не мог бы ходить, она бы тащила его на себе до дома».
Тут она представила, как именно она бы тащила его, как тяжело ей было бы, как опирался бы он на ее плечо. Она видела такое в военных фильмах, так санитарки выносят раненых с поля боя. Ей бы было непосильно тяжело, она бы надрывалась, плакала, но несла. А там, дома, она бы сначала обтерла его краем смоченного полотенца…
Тут Элизабет сама не заметила, как ноги ее подогнулись в коленках и глаза, не закрываясь, совсем безучастно остановились на железом замке комода, она лишь чувствовала, как ветер из открытого окошка колышет легкую, белую занавеску, как та прогибается округлыми складками под неровным порывом. Точно так же внутри ее что-то прогибалось от такого же округлого, складчатого напряжения, и трепетало, и пыталось найти выход, но никакого выхода не было, кроме одного, оставшегося.
Потом она, наверное, задремала, но ненадолго, а потом снова лежала, хотя липкая сырость захватывала верхнюю часть ног, и пора было в душ, чтобы смыть ее теплой водой вместе с соленой потной пылью.
Там, в душе, она снова подумала, как низко он пал, как изничтожил себя. Она закрыла глаза под ласковыми струями теплой воды – это было совсем легко. Память тут же вернула недавнее: он, скорчившись на коленях, проводит ладонью по ботинку, а потом не знает, что делать с испачканными мокрыми пальцами, и так и не решается вытереть их о брюки. Почему-то именно от этой испачканной ладони ей стало особенно противно. Нет, она уже никогда не сможет относиться к нему, как прежде, так доверчиво, так «по-настоящему». Ей понравилось слово, и она стала повторять: «Я относилась к нему по-настоящему. А он оказался мелким, жалким, ничтожным. И все, что он мне рассказывал, все было неправдой. А я ведь относилась к нему по-настоящему».