регламентировалось буквой закона или бюрократическими предписаниями, и уж подавно в нем не было места конституционализму, ограничивающему власть царя [Augustine 1970].
Представители знатных родов тоже выказывали недовольство. Среди критиков проводимой Александром политики были министр иностранных дел граф Александр Воронцов и его брат Семен, посол в Лондоне и горячий поклонник английской политической системы, в которой доминировала аристократия. Вместе с Державиным они участвовали в 1801 году в неудачной попытке расширить полномочия Сената – нес целью ограничить власть царя, а для того, чтобы наряду с авторитарными решениями его фаворитов-министров до него доходило и мнение дворянства. Как отмечает О. Наркевич, сенаторов назначали сверху и исключительно из аристократической среды, так что вряд ли Сенат мог стать зародышем представительной формы правления. Сенаторам не хватало управленческого и юридического профессионализма, и работали они по-любительски, спустя рукава, что снижало эффективность Сената как административного или консультативно-совещательного органа и как верховного апелляционного суда. В то время как с наступлением нового века в европейской политике все сильнее ощущалось влияние избираемых народом политиков и профессиональных государственных служащих, российская «сенатская партия», чью позицию разделял Шишков, упорно тянула страну в прошлое [85].
Аналогичных взглядов иногда придерживались и молодые европеизированные аристократы «из лучших семейств». Примером может служить Ф. Ф. Вигель, честолюбивый литератор и сторонник «нового слога», чьи мемуары, наполненные сплетнями, служат ценным источником сведений о культуре и настроениях русской аристократии в начале 1800-х годов. Он высказывал сожаление по поводу того, что Александр I был воспитан в западническом духе и якобы презирал все русское, и в результате его Негласный комитет состоял, по мнению Вигеля, из ничтожеств, англоманов и предателей. Вслед за сенаторами, Державиным и Шишковым, он опасался, что министерское правление обернется тиранией бюрократии. Что касается гражданских свобод в России, то, как писал Вигель впоследствии, Александр, с виду либерал, был на самом деле властолюбив, «как совершенно русский человек», а свобода была для него лишь «забавой ума», в то время как «невежественный наш народ и непросвещенное наше дворянство и теперь еще в свободе видят лишь право своевольничать» [Вигель 1928, 1: 148–154, 160–161]. Подобно подавляющему большинству русских консерваторов, Вигель считал крепостное право и самодержавие неотъемлемыми составляющими русской национальной идентичности.
Помимо внутренних российских факторов, консерваторов-оппозиционеров объединяло враждебное отношение к Франции как рассаднику современных идей. Позиция российского образованного класса в этом вопросе давно уже была двойственной. Первоначально многие русские восприняли Французскую революцию благосклонно. Отношение к ней начало меняться с 1793 года, когда были казнены Людовик XVI и Мария-Антуанетта, французские эмигранты стали привозить рассказы о творимых революционерами жестокостях, а правительство Екатерины II заняло антифранцузскую позицию, сохранявшуюся несколько лет и при Павле I. Ужас перед революцией и охватившая всех франкофобия сопровождались распространенной, хотя и поверхностной англоманией и ростом культурного национализма, который проповедовал Шишков.
Несмотря на это, влияние французской культуры оставалось чрезвычайно большим. Оно проникало во все сферы жизни аристократии через книги и журналы, через общение с гувернерами и прочими эмигрантами. Французская литература стала неотъемлемой частью культурного багажа аристократов, и Шишков усматривал в этом серьезную угрозу. Французское влияние коснулось и консерваторов, которым посвящена данная книга: Ростопчин и Стурдза писали почти все частные письма по-французски, Рунич сочинял свои мемуары тоже на французском языке. Неслучайно большинство французских эмигрантов, приехавших в Россию после 1789 года, не испытывали необходимости учить русский язык: они легко могли обойтись своим родным. Молодая англичанка Кэтрин Уилмот, подруга Е. Р. Дашковой, находила, что аристократы «ведут себя по-детски глупо, когда поносят Бонапарта, но в то же время не могут обойтись без французского повара и отдают своих детей на воспитание учителям и гувернанткам, которые являются просто беспринципными парижскими авантюристами» [Wilmot 1934: 194] [86].
Мнение русских дворян о Наполеоне претерпело значительные трансформации. Многие впервые услышали о нем во время его Итальянской и Египетской кампаний. Тогда он поразил воображение романтически настроенных молодых людей, вроде С. Глинки, который впоследствии вспоминал: «Верх желаний наших было тогда, чтобы в числе простых рядовых находиться под его знаменами. <…> Кто от юности знакомился с героями Греции и Рима, тот был тогда Бонапартистом» [Глинка 1895: 194]. Когда Павел I поменял союзников и объединился с Францией против Британии, в России стали появляться сочинения о Наполеоне агиографического характера, а русские либералы прониклись к нему симпатией. Но от этой симпатии ничего не осталось после убийства герцога Энгиенского [87] и провозглашения Наполеона императором. С того момента русское дворянство воспринимало Бонапарта в основном как тирана и узурпатора. Для многих он был чуть ли не личным врагом – как для того дворянина, который назвал своих собак Наполеошкой и Жозефинкой. Страх, испытываемый дворянами перед Наполеоном, был понятен: «законная» монархия обеспечивала их права, и в первую очередь право владеть крепостными. Однако восхищение Наполеоном как человеком, достигшим вершины власти благодаря своим способностям, не исчезло полностью, особенно в чиновничьих кругах; русские офицеры, принимавшие участие в войне Третьей коалиции, преклонялись также перед его полководческим гением [Казаков 1970, 1: 32–40].
Дворяне видели угрозу как в растущем могуществе Наполеона, так и в планировавшихся Александром I реформах. Но и перспектива войны с Францией не радовала их. Посол Сардинии Жозеф де Местр высказал осенью 1804 года мнение, что гнев на Наполеона не переходит во всеобщее стремление к войне [88], однако полностью положиться на взгляд этого очевидца событий, к сожалению, нельзя. Как вспоминал А. И. Михайловский-Данилевский, «кто не жил во времена Наполеона, тот не может вообразить себе степени его нравственного могущества, действовавшего наумы современников. <…> Имя его было известно каждому и заключало в себе какое-то безотчетное понятие о силе без всяких границ» [89]. При оценке умонастроения общества того времени необходимо учитывать все эти эмоции. К войне склоняло многое: ненависть к Французской революции, страх перед внешней и внутренней (со стороны «якобинской шайки» советников Александра) угрозой существующему порядку вещей, а также несколько десятилетий постоянных военных побед. Усиливали это настроение такие факторы, как опасность, что Франция добьется разрыва русско-британских торговых связей, английская антинаполеоновская пропаганда, деятельность придворных-англофилов и страх перед тем, что наполеоновские военные успехи могут вызвать в России крестьянские волнения [Жаринов 1911а: 200]. Ставки были выше, нежели в какой-либо из войн, остававшихся в памяти современников: Наполеон был грозен и мог при желании заразить русских крепостных вирусом революции.
Враждебность к наполеоновской Франции сочеталась в общественном мнении с неприятием планов Александра по реформированию России; истоком и того и другого был глубоко укоренившийся консерватизм высших классов в отношении политических и социальных проблем.