Даже в нейтральной Швейцарии была образована комиссия экспертов, установившая факт коллаборационизма швейцарских банков и пограничных служб с нацистами. Повсеместно всплывали личные воспоминания, активизировались исторические исследования, которые ставили под сомнение ясность и исключительность господствовавших национальных нарративов и побуждали к коррективам в школьных учебниках, в работе мемориалов, музеев и экспозиций.
Начиная с 1990-х европейская национальная память перестала существовать в монологической изоляции, неожиданно обнаружив связь с другими национальными воспоминаниями за пределами Европы. Холокост вошел в глобальную память, а Вторая мировая война – в европейскую. Оправдывается прогноз Цветана Тодорова относительно Европы: «Завтрашними европейцами станут не те, у кого будет общая память, а те, кто признает, что память соседа так же легитимна, как собственная» [396]. Ричард Сеннет подчеркивал, что для признания неприятных исторических фактов необходимо множество разноречивых воспоминаний [397]. В этом смысле Европейский союз предлагал и предлагает уникальные рамки для самокритичного пересмотра национальных мифов и их перекройки из монологических в диалогические конструкции памяти.
Однако приходится признать, что этот процесс не является линейным и необратимым. Через тридцать лет после падения Берлинской стены, которая на протяжении четырех десятилетий разделала Европу, мы вновь переживаем восстановление ментальных «стен» в головах многих европейцев. Диалогические конструкции и достижения вновь уступают место однозначности, самодостаточности и исключительности национальных нарративов. Например, в Польше под влиянием партии ПиС нарратив о «невинной нации-жертве» снова становится обязательным национальным нарративом, а те, кто мыслит иначе, должны опасаться наказаний. Обращение поляков к теме преследования евреев в их стране подвергается суровой цензуре. Можно говорить о поляках, которые прятали и защищали евреев, но нельзя говорить о поляках, которые доносили на евреев и выдавали их. Прежде всего нельзя упоминать о разграблении имущества уничтоженных евреев.
Еще один пример – судебный процесс в Польше, в котором мы наглядно видим столкновение монологической и диалогической памяти. Речь идет о музее в Гданьске. Он был создан по инициативе Дональда Туска, который с энтузиазмом поддержал проект историка Павла Махцевича, назначив его директором нового музея. Музей ставил своей задачей показать Вторую мировую войну в глобальных рамках и рассказать о ней как об истории европейских отношений. Поэтому музейная экспозиция:
• демонстрировала транснациональные связи;
• ориентировалась на плюрализм мнений;
• чтила память гражданских жертв войны;
• представляла пацифистские ценности.
В марте 2017 года, после восьми лет интенсивной подготовительной работы, поддержанной международной командой высококлассных экспертов, музей открылся, а спустя две недели был закрыт. Его директора Павла Махцевича тут же уволили [398]. Позднее музей снова открыли, но он стал совершенно другим. Его место занял музей соседнего Вестерплатте с рассказом о том, как польские герои восемь дней сопротивлялись немецкому вторжению. Логика этого музея совсем иная, он:
• представляет только одну точку зрения;
• укрепляет национальный миф;
• сосредоточен исключительно на героях и мучениках;
• воспевает героический культ войны.
В ответ четыре польских историка подали судебный иск против нового директора, исподволь изменившего их экспозицию. Этот процесс первый в своем роде, он очень важен для ЕС, поскольку, как подчеркивает польский журналист, «здесь идет борьба за спасение истории, которая не написана черным по белому и политически не инструментализирована, истории, которая побуждает нас устанавливать связи между (националистическим) прошлым и (европейским) настоящим» [399].
«Хорошо, когда мы обмениваемся воспоминаниями и узнаем, что думают другие о наших историях. ‹…› История Европы есть общее благо, доступное каждому без оглядок на национальные и прочие предвзятости» [400]. Эти слова сказаны Дьёрдем Конрадом в 2008 году. С тех пор колесо истории повернулось в Европе назад. Во многих европейских странах ныне снова вернулись к старым принципам монологического национального государства, основанного на гордости и чести и самовластно определяющего собственную историю.
Нечто похожее происходит в Венгрии и России, где воинствующий патриотизм стал национальным долгом и религиозным кредо. Об этом свидетельствует фигура Сталина, расколовшая Россию. Его «политика страха», унесшая миллионы жизней вследствие политических чисток, депортаций и насильственных переселений, истолковывается в нынешнем историческом нарративе как неизбежное побочное действие грандиозной модернизации и обходится молчанием либо подвергается забвению. Остается сияющий образ Сталина, победителя Гитлера и нацистской Германии. В этих обстоятельствах вновь подтверждается диагноз Питера Новика: «Коллективная память упрощает; она рассматривает все с одной-единственной, предельно эмоциональной точки зрения. Она не терпит противоречивости и сводит события к архетипам». Мы могли бы также сказать: вновь правит тимос, а вместе с ним – гордость и честь, древние принципы военного ордена и национального государства. Но возвращение к старым образцам означает, что история ничему не учит. Нет ни движения к познанию, ни перемен идентичности. Самокритика, способная дать импульс к таким переменам, считается проявлением не силы, а слабости, которую нужно подавить любой ценой. Противоположное видение выразил польский философ Лешек Колаковский в емкой фразе: «Мы учимся у истории, чтобы узнавать среди нас тех, кто сильнее всех пострадал от нее» [401]. В третьем или четвертом поколении после Холокоста речь идет уже не о вине и позоре, а об ответственности и сочувствии к жертвам собственной истории. О вине и позоре говорит тот, кто вопреки разуму и совести верит, что должен спасать честь нации; о сочувствии говорит тот, кто верит в достоинство человека и этим укрепляет демократию.
Александр Тиле рекомендует денационализировать государства в XXI веке с позиций государственного права. Он исходит из того, что как некогда Просвещение сделало приверженность религии частным делом граждан, так и теперь, на новом этапе модернизации, необходимо «приватизировать» приверженность нации. Так как, по словам Тиле, «национальной идее был изначально присущ сакральный характер», сегодня речь идет о том, чтобы «вместе с нацией и национализмом удалить из государственной сферы последние следы сакрального». Практическим решением этой проблемы Тиле считает демократическое правовое государство. Он сознает, что «конституционный патриотизм лишается пафоса (sic) национального». Но он с радостью это принимает. Эта концепция «возможно, не „полнокровна“, как национализм, но именно поэтому она и не „кровава“, как национальные нарративы, о чем свидетельствует история» [402]. Тиле мыслит в категориях западной теории модернизации, которая отождествляет исторический прогресс с секуляризацией, индивидуализацией и дифференциацией ценностных сфер. Движущая сила этого процесса – просвещение и культурная работа, которую Зигмунд Фрейд сравнил с известным образом: «Там, где было Оно, должно стать Я. Это такая же культурная работа, как осушение Зёйдерзе» [403]. Аналогичный процесс описал и Макс Вебер, но не как цивилизаторскую программу, а как диагноз необратимого движения: современность есть процесс секуляризации и расколдовывания мира. Где еще сохранилось что-то священное, там оно рано или поздно исчезнет.