рекомендовала есть ложкой. Потом она потащила Никиту в родительскую спальню показать, какой
мама соорудила из белого капрона полог над кроватью. Но тут пришла мама, они все вместе поели
конфет, и Никита отбыл, клятвенно пообещав объявиться в ближайшие дни.
Он вернулся на остановку. Троллейбус. Вновь за окном в наплывающих дымчатых сумерках
уходящего сентября, жалкая в унылости своей, галерея предлагаемых человеку обстоятельств.
Никите следовало сделать очередной выбор (он, как и любой человек, склонен был усматривать в
своих поступках присутствие выбора) меж скользящими мимо вариантами эпизодов, из которых в
конечном счете складывается вся человечья жизнь. В салоне троллейбуса на сей раз народу было
не так много, и Никита, повиснув на поручне, все боялся чрезмерно углубиться в края
умиротворенности, чтобы не рухнуть внезапно сраженным силою сна. А так как он находился в столь
странном состоянии, нельзя с определенностью сказать: сон ли — реальность перенесли его в
очередное явление.
Троллейбус вывернул на набережную, Никита решил далее проследовать пешком, разумно
полагая, что прогулка у чернильных вечереющих вод сможет его несколько взбодрить. Он двигался в
пустынном серо-каменном пространстве: по левую руку темнела, вспыхивая подчас огнецветными
последними кровавыми бликами, река; впереди поднималась белесая на фоне сумрачной вечерней
сини громада высотного здания парламента. Никита не обращал внимания на то, что по мере
приближения к этому огромному дому, в котором, несмотря на ранний вечер, все бессчетные окна
неприятно чернели провалами, ему все чаще встречались какие-то нагромождения всякого хлама,
железного лома, бетонных плит. Здесь же начали попадаться люди, серые, с решимостью послед-
него предела в лицах, они волокли на себе металлические трубы, кирпичи, доски и бревнах Бог
21
знает где найденные в центре столичного города. Никита, разумеется, что-то знал о каких-то там
таинственных дворцовых интригах, но, понятно, эти знания не распростирались далее газетных или
телевизионных сплетен; к тому же, будучи глубоко убежден, что ему, человеку творческому,
пристальное увлечение политикой для масс противопоказано, он никогда не стремился расширить
свою заинтересованность в данной сфере. Никита шел дальше, не оборачиваясь, не вертя по
сторонам головой, да вдруг наткнулся на заграждение из колючей проволоки, как выяснилось,
опоясывавшее территорию вокруг высотного хмурого дома с черными окнами; он просто налетел на
него, не разглядев сквозь распухшие сгустки мрака. Тут же точно из-под земли возникла парочка
невзрачных персонажей, оба в фуражках, в плащах (по причине плохого освещения утративших
определенность цвета) с блестящими пуговицами. В сапогах. Милицейские замахали на него дубин-
ками, и еще при помощи табуированной лексики, профессионально свитой в многоцветные
гирлянды, заставили его несколько изменить курс. Прочь от колючей проволоки, прочь от баррикад и
проснувшихся где-то в глуби потемок редких одиночных выстрелов.
Куда же привел его этот путь? Он привел его в дом приятеля, поэта, произволением ли
родителей—любителей изящной русской словесности, или же волею иронии Вышнего, носившего
имя Федора Тютчева. Увидев Никиту, Федя обрадовался несказанно и на приветствие друга отвечал
так:
—
Здравствуй, кореш! Ближе брата,
Ты, дуг ситный. Как я рад,
Мною созданный когда-то
Много-много лет назад!
Кисть моя совсем стиралась,
Да и красок было чуть,
Все ж сложил я счастья малость —
Лик, с которым легок путь,
И теперь уже мне нечем
Ha холстах резвиться вволю,
Но со мною в этот вечер
Ты. Чего еще мне боле?
Они прошли В комнату, которая в лучшем виде могла бы проиллюстрировать, нагляднейше
изъяснить смысл слова «ералаш» И этот бедлам был проявлен ни только в бестолковой путанице
вещей, наваленных грудами там и сям, где рядом с ботинком валялись косметические
принадлежности, бесформенные носильные тряпки были перемешаны с магнитофонными
кассетами, пустыми пачками из-под сигарет и какими-то фотографиями, а в грязной, но уже
засохшей тарелке покоилась книжка, заложенная розовым дамским чулком; безалаберщина
обнаруживалась уже и в самой невообразимой сочетаемости (совершенно несочетаемых)
предметов: вещи старинные и ультрасовременные, новые и просто на глазах рассыпающиеся в
прах, изящные и до расстройства желудка пошлые - казалось, здесь даже не нашлось бы двух
22
одинаковых стульев. Однако Никите этот антураж был хорошо знаком (он заявился такой с
появлением в жизни песнопевца некоей зазнобы, которую Никита так ни разу здесь и не встречал),
потому он не уделил окружению и йоты внимания.
— Слушай, художник, валяюсь в ногах и бью челом: сделай мне кофе. Да чтобы побольше. И
крепости самой невозможной. Иначе я рухну с этой табуретки... или... на чем это я сижу?.. Рухну,
Федя, и тут же отрублюсь. Хорошо, если этот сон не окажется летаргическим.
Молодой поэт Федор Тютчев (ежели пиит непризнан, он и до сорока может оставаться
“молодым поэтом”) тотчас умчался готовить кофе, а Никита вырыл из ближайшей кучи журнал
поярче и, растопырив, насколько получалось, зенки, принялся внимательно его рассматривать. Но
буквы корчились и склеивались, и все плыло перед глазами. Вскоре, к счастью, появился поэт. Вкус
ядреного напитка, приготовленного по заказу, трудно описать, но какое-то оживление в Никитин
организм он привнес. Ему даже захотелось говорить:
— Со мной происходит какая-то ерунда. Я никогда не думал, что жить — это тяжелая работа.
Так, видимо, человек, заболевший какой-нибудь там астмой, вдруг узнает, что дышать — тоже
действие. Еще недавно меня так огорчали идиотические гримасы действительности... А теперь я их
почти не вижу. И не хочу вообще ничего видеть. Я хочу только спать, спать и спать. Я, наверное,
чем-то болен. Федь, ты не знаешь, почему мне все время так хочется спать?
Федор Тютчев сегодня все как-то нервничал, и, видимо, только по причине своей нездоровой
апатичности Никита никак не замечал в поведении своего друга беспокойства.
— Какая-то странная дремота одолевает меня каждую минуту. Я боюсь заснуть на ходу.
Послушай, это ведь ненормально?
На очаровательной рязанской рожице поэта обозначилась грустная ухмылка, и он представил
свое соображение по данному вопросу:
—
Не надо, не будите их, не надо,
Им оставаться с грезою вдвоем,
Иначе жизни пьяная менада
Растопчет сирых в бешенстве своем,
Пускай им снятся радужные дали,
И запах слив, и танцы нежных дев,
Кому-то — Ангел в облачной вуали.
Кому—овсянок солнечный напев.
Пусть остаются вам богатства мира,
Все-все надежды, все услады пира.
Открытого для мириад персон.
Ликуйте же, покуда час не пробил,
Пока удар судьбы вас не угробил!
Но не тревожьте их смертельный сон.
— Только это еще не все,— продолжил Никита,— меня никак не оставляет ощущение, что я —
машина, просто запрограммированный автомат, исполняющий здесь чью-то волю. Ну, чью волю...—
это ясно. И я не против, и вовсе не намерен подобно еврейскому легендарному смельчаку бороться
23
с Богом... Это ж надо, отчубучить такой фортель! Ладно, то вопрос их морали. А я могу Его только
любить. Но зачем Он искушает меня? Как, скажи, могу я соотнести осознание моего собственного
убогого Я с ниспосылаемыми Им испытаниями? Федя... и тут... тут мне становится страшно... Я
понимаю, что это богомерзкая, прельстительная, возмутительно гадкая мысль, но... Может быть, это
- не Он меня испытывает? Может быть...
На глаза Никиты навернулись скупые мужские слезы, так что поэту Федору Тютчеву пришлось
подсесть к нему поближе, обнять опавшие плечи и хоть попытаться утешить друга:
— Я только автомат, я автомату брат,
Я брату говорю: ты тоже аппарат,
И ты не превзойдешь законов горней власти,
Проделывая то, что уготовил Мастер.
Устройством проводков, дискет, диодов, плат
Ты объясняешь дней таинственный парад.
Мне также стервенеть во мраке черной пасти —
Судьбы Ареопаг задернут тьмой ненастья.
Я только автомат...
Такой же, как моллюск, растение, примат,
Но от бесплодных мук злосчастнее стократ.
О, как избавиться от эдакой напасти: