— Помираю... Скорей запиши... Федор Курносов...
Хочу осмотреть его, но он слабо машет рукой и с трудом выговаривает по слогам:
— Сердце мне облегчи... жгет... Чайку бы горячего... испить... перед смертью...
Но в приёмном покое нет ни чаю, ни сахару, ни шприца, ни лекарств. Посылаю фельдшера к себе на квартиру.
Снова вваливаются носилки, и санитары докладывают:
— Солдат кончается.
Бородатый всклокоченный детина — почти в агонии. Глаза, мутные, расширенные. Чёрные губы запеклись. Десна в кровоподтёках. Голос чуть слышный, хриплый, дышит зловонием.
— Ранен?
— Нет.
— На что жалуешься?
— Есть хочу. Три недели в окопе чаем и водой только жил.
— Чего ж тебе дать?
— Того дать, чего не имеешь... Ситного хлебушка дай — вот что...
— Нельзя ли достать вина? — обращаюсь я к фельдшеру. Фельдшер вихрем вылетает на улицу и через минуту является с безусым подпоручиком.
— При вас походная фляжка?
— Есть!
— С вином?
— С коньяком.
Больной сипло и медленно бормочет, как в бреду:
— Хлебушка... ситного хлебушка дай...
— Он бредит? — испуганно спрашивает юный подпоручик.
— Нет, он истощён от голода.
Я даю больному глоток коньяку. Солдат делает болезненную гримасу. Потом глаза его покрываются блеском, и он жадно и радостно восклицает:
— Ой, шпирт!.. Давай ещё!..
* * *
С десяти часов вечера гремит, все усиливаясь, канонада. Пламя далёких выстрелов вспыхивает многочисленными зарницами в небе. Отдалённые, но раскатистые удары гремят все чаще и чаще, сливаясь в ураганный огонь.
— Вот это — подготовка! — доносятся с соседнего крылечка слова молодого артиллериста. — А у нас приказывают: шестая батарея откроет огонь в половине девятого и будет поддерживать его в течение получаса. Ровно в девять огонь открывает пятая батарея на двадцать минут... И это называется артиллерийской подготовкой к атаке...
Городок не спит. Канонада все крепнет.
Жители пугливо прислушиваются и к орудийному грохоту и к откровенным беседам офицеров. Шепчутся, суетятся, поминутно выбегают на улицу.
— Ну, сейчас начнут являться паломники, — говорит Базунов.
Первой врывается или, сказать вернее, запыхавшись, вкатывается толстая баба в русском сарафане, нагруженная узлами и окружённая детишками. Красная, она выпаливает:
— Уходить надо!
— Куда? — с изумлением спрашивает Базунов.
— А как же. Ведь «он» сюда придёт?
— Бог с вами, матушка. Через реку-то? Ввек не придёт.
— Ой, придёт, придёт! — убеждённо причитает баба. — Поляки так и ждут, чтобы «он» пришёл. У меня муж больной. Бежать надо, пока есть время. Ох, ты, Господи...
Потом приходят почтовые чиновники, податной инспектор, комиссар по крестьянским делам. Все они усиленно кланяются и просят заискивающим голосом:
— Вы уж нам скажите, если что... А то у нас дети, лошадей достать трудно... Пожалуйста!
Успокоившись, некоторые из просительного тона тут же переходят в обиженный и недовольный. Жёлчный и чахоточный чиновник почтового ведомства, не вдаваясь в излишние комментарии, жалуется в повышенном тоне:
— Вчера назвал к себе гостей, пьянствовал, каких-то девиц в дом пустил. До четырёх часов утра безобразничали! А в семь часов поёт, кричит. Офицер русской службы! Поселился в чужой квартире и ведёт себя как последний хам. А ещё носит погоны корнета. Корнет! Наказывает меня своим презрением и не удостаивает разговором. Пишет записочки без обращения: «Прошу освободить кухню. К двум часам дня». У меня всего две комнаты и кухня. Я ему отдал большую, а сам поселился в маленькой рядом с кухней. Он какие-то пиры задаёт, пьянствует, устраивает мне раек — дышать нельзя...
— С моим капитаном ещё хуже, — возмущается судейский чиновник. — Я — человек трудовой. Я целый день работаю. Хочу отдохнуть в моем собственном доме — и не могу, потому что капитану, нахально занявшему мою квартиру, хочется устраивать у себя публичный дом или игорный притон... Это — черт знает что! Пробовал жаловаться коменданту — он мне посоветовал: потерпите. Благодарю покорно. У меня взрослые дочери...
— Кажется, программа военных действий на сегодня исчерпана до конца, — говорит Базунов, когда закрываются двери за последним просителем. — Теперь остаётся ждать ординарца из штаба корпуса.
Потом, прислушиваясь к голосистому кваканью лягушек, он меланхолически добавляет:
— Скоро на свете никого не останется, кроме лягушек и мух. Лошади передохнут без овса. Мы съедим коров. Нас сожрут пушки... Если через две недели война не окончится, запишусь в лягушечье подданство...
Над Белгораем, родиной лучших в России сит и «лучшей лондонской мастерской готового платья», все гуще кружатся германские бипланы, похожие на крылатых рыб. Они летают так низко, что владелец «лучшей лондонской мастерской» Амшель Ройтбарг повторяет двадцать раз на день, тревожно поглядывая/ вверх:
— Если бы я так владел ружьём, как иголкой, то я мог бы хорошо прострелить ему глаз.
Амшель Ройтбарг знает что говорит. Недаром все местные жители, встречаясь с Амшелем Ройтбаргом, снимают перед ним шляпу с такой же почтительностью, с какой жители города Эйслебена кланялись некогда своему земляку Мартину Лютеру.
В последнее время лицо Амшеля Ройтбарга сильно осунулось и побледнело. Может быть, из-за германских бипланов? А может быть... Недаром старые белгорайские еврейки, перешёптываясь на завалинках по ночам, патетически всплёскивают руками:
— И дочка Амшеля Ройтбарга тоже?
А сам Амшель Ройтбарг, беседуя с нами на крылечке в вечерние часы и глядя вслед пробегающим молодым офицерам, говорит со вздохом на своём афористическом языке:
— Можно подумать, что эти молодые люди совсем не умеют спотыкаться.
Сегодня у Амшеля Ройтбарга особенно озабоченное лицо.
— Ну, как дела, господин Ройтбарг?
— Вы меня спрашиваете? Это я вас должен спросить. У меня всегда — плохо.
— Чего так?
— Аи! — вздыхает портной. — Нехорошо, когда под старость лет узнаешь, что такое война... Я вам могу рассказать один хороший пример. Вы можете быть мне благодарны: вам он достанется немножко дешевле, чем мне.
Когда пришли в Белгорай австрийцы, то они мне сказали: мы будем у вас делать военные заказы. Мне это не очень понравилось. Что такое военные заказы, извините, вы сами знаете. Деликатный грабёж. У меня осталась расписка на восемьдесят крон. Пришёл ко мне офицер заказывать военную форму. Я ему говорю: я — штатский портной. «Хорошо. Давайте штатское платье». — «Зачем вам штатское платье?» — «Для обоза».
Забрал все штатское платье и даёт мне расписку: «Комендант заплатит».
Пришёл я до коменданта. Комендант говорит: «После войны».
Моя старуха, пошли ей Бог здоровья, любит иногда повздыхать. Так я всегда говорил ей раньше: «Двойра! Чего ты так вздыхаешь? Ты же знаешь, что в австрийской казне у нас припрятан хороший запас. После войны мы заживём...» — Теперь я уже так не говорю. — Ройтбарг задумался и замолчал.
— И это — все? — разочарованно протянул Базунов.
— Для кого все. А для нас со старухой и с дочкой ещё немножко. — И, прислушиваясь к грохоту орудий, старик произнёс с печальным вздохом: — Каждый знает свою войну. Для вас — это пушки...
— А для вас?
— Раньше было совсем не так, — задумчиво продолжал Ройтбарг, не отвечая на вопрос. — Раньше нам-таки улыбалось счастье...
— А теперь?
— А теперь? — тяжело вздохнул Ройтбарг. — А теперь я слишком хорошо знаю, что такое война... Что такое война? Для вас — это пушки. А для Амшеля Ройтбарга с его старухой — это чересчур много мужчин. А что такое мужчина? Крючок... Одним словом, что я вам буду долго рассказывать? Вы сами понимаете... Что такое дочь? Это — плохая коммерция... Это — расписка после войны...
* * *
Наехало пропасть штабных. Нас снова заставили очистить квартиру. Переселились на северную окраину Белгорая. Заняли комнату в квартире стражника. Вся семья состоит из 65-летнего стражника, его дряхлой жены и 18-летней внучки-горбуньи. Нам уступили парадную комнату. Стены увешаны портретами царей и полицейского начальства. По углам открытки, бумажные цветы и фотографии. У окна швейная машина. Рядом комод, весь уставленный баночками, собачками, шкатулками и карточками. Это туалетный столик горбуньи. На самом видном месте лежит альбом, а в альбоме стишки на первой странице:
Казённым чернилом,
Казённым пером
Пишу милой Стеше
На память в альбом...
И подпись: «Старший писарь железнодорожного управления в г. Белгорае Савелий Грибанецкий».
Стеша весь день сидит дома, а вечером наряжается, румянится, пудрится и уходит. К ней часто забегают детишки лет семи-восьми и торопливо спрашивают: