В некоторой печати нашей были пущены намеки на опеку, под которой будто бы держали Гоголя некоторые из его друзей. От этой опеки будто бы и вышли все литературные невзгоды, отступничества, ренегатства его. Тут, видимым образом, особенно разумеется Жуковский. Нечего и говорить, что попытки на подобную опеку не бывало. Все это выдумка и вздор. Но нет сомнения, что Пушкин и Жуковский хотя были искренние ценители дарования Гоголя, но вместе с тем были и строгие судьи: они руководствовали его не в выборе предметов, подлежащих его вдохновению, не в направлении, а часто в изложении мыслей его, в слоге, в правильности языка. Они поощряли его к новым трудам, к новым успехам, могли поддерживать, ободрять его в минуты уныния; но не туманили глаза его излишним фимиамом; видели в нем равного себе и так с ним и обходились; видели в нем брата, но не полубога. Однажды Гоголь обещал прочесть у меня новую главу "Мертвых душ". Съехалось несколько приятелей. Был ли он не в духе, не нравился ли ему один из присутствующих, не знаю, но Гоголь заупрямился и не хотел читать. Жуковский более всех приставал к нему, чтобы он читал; наконец, с свойственным ему юмором, сказал он: "Ну, что ты кобенишься, старая кокетка; ведь самому смерть хочется прочесть, а только напускаешь на себя причуды". Будь Пушкин еще жив, не будь Жуковский за границею по болезни своей и жены, и Гоголь, вероятно, под этою дружескою охраною, лучше и миролюбивее устроил бы участь свою литературную и житейскую. При них как они довольствовались мирным совершением подвига своего, так и он довольствовался бы дарованием, которое дал ему бог, не гоняясь за призраками какой-то далекой славы, которою точно будто дразнили его слишком усердные поклонники. Как бы то ни было, печать наша, как хвалебная, так и порицательная, вероятно, имеет на совести своей многое из того, что заволокло тучами последние годы жизни Гоголя, а может быть, и последний день ее.
На этот раз написал я Приписку до прочтения и проверки статьи, именно с тем, чтобы как-нибудь и невольно не поддаться влиянию прежних впечатлений и приговоров. Поступил я, кажется, хорошо. суждения или, правильнее, толки о Гоголе не подвинулись с того времени ни на шаг. Много было о нем писано, но ничего не сказано. Что же до меня касается, в новых суждениях моих, кажется, не ушел я вперед и не отступил. Часто встречаюсь с самим собою, даже несколько повторяю себя, но, право, не наизусть. Признаюсь, это меня радует. Помнится мне, что статья моя, особенно в том, где идет речь о Гоголе, никому не угодила, начиная с него самого. Но я и не думал угождать ему; хотелось мне выразить мысли и мнение мое, вот и все. Еще менее искал я угодить хвалебникам или порицателям: Гоголя. Неудача моя едва ли не успех. Она меняет служить указанием, что я попал на правду, что между двумя окраинами стал я посредине вопроса, если уже непременно нужно сделать из Гоголя вопрос.
Югенгейм, июнь, 1876
Впервые литературное наследие П. А. Вяземского было собрано в двенадцатитомном Полном собрании сочинений (СПб., 1878–1896); в нем литературно-критическим и мемуарным статьям отведено три тома (I, II, VII) и, кроме того, пятый том содержит монографию о Фонвизине. Во время подготовки ПСС Вяземский пересмотрел свои статьи, дополнив некоторые из них Приписками, которые содержат ценнейшие мемуарные свидетельства. В то же время необходимо учитывать, что на характере этих дополнений сказались воззрения Вяземского поздней поры. Специально для ПСС он написал обширное "Автобиографическое введение". ПСС не является полным сводом произведений Вяземского; в последние годы удалось остановить принадлежность критику некоторых журнальных статей и его участие в написании ряда других работ (подробнее об этом см.: М. И. Гиллельсон. Указатель статей и других прозаических произведений П. А. Вяземского с 1808 по 1837 год. — "Ученые записки Горьковского государственного университета", вып. 58, 1963, с. 313–322).
Из богатого наследия Вяземского-прозаика для настоящего издания отобраны, как нам представляется, наиболее значительные литературно-критические работы, посвященные творчеству Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, Пушкина, Мицкевича, Грибоедова, Козлова, Языкова, Гоголя. В основном корпусе тома выдержан хронологический принцип расположения материала. В приложении печатаются отрывки из "Автобиографического введения", мемуарные статьи "Ю. А. Нелединский-Мелецкий" и "Озеров".
Учитывая последнюю авторскую волю, статьи печатаются по тексту ПСС; исключение сделано для отрывков из "Автобиографического введения", так как авторская правка по неизвестным причинам не получила отражения в ПСС; во всех остальных случаях разночтения, имеющие отношение к творческой истории статей, приведены в примечаниях к конкретным местам текста.
ЯЗЫКОВ И ГОГОЛЬ
В 1840-е годы творчество Гоголя находилось в центре литературной полемики. Вскоре после выхода в свет "Мертвых душ", 21 ноября 1842 года, Вяземский советовал Жуковскому написать статью о Гоголе: "Мы без боя уступили поле Булгариным, Полевым и удивляемся и негодуем, что невежество и свинтусы, как говорит Гоголь, торжествуют. Тут раскрылось бы тебе прекрасное поприще: говоря о "Мертвых душах", можно вдоволь наговориться о России и в рецензии на книгу написать рецензию на весь народ и весь наш быт. Одиссея Одиссеею, да и матушка Россия чего-нибудь да стоит, хоть епитафии. Между тем Гоголю нужно услышать правду о себе, а не то от проклятий и акафистов не мудрено голове его и закружиться, да и закружилась. Не забывай, что у тебя на Руси есть апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина за себя и за Пушкина" ("Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1979". Л., 1980, с. 39). Жуковский не откликнулся на этот призыв, а несколько лет спустя сам Вяземский в статье "Языков и Гоголь" изложил свою точку зрения на творчество автора "Мертвых душ" и "Выбранных мест из переписки с друзьями".
Центральным теоретическим вопросом статьи явился вопрос о народности.
Отстаивая свое понимание народности от "притязаний" критики 1840-х годов, Вяземский пытается сохранить его в том виде, как оно сложилось в сознании писателей пушкинского круга.
В незавершенном черновом наброске <"О народности в литературе"> (1825) Пушкин, в частности, писал: "Но мудрено отъять у Шекспира в его "Отелло", "Гамлете", "Мера за меру" и проч. — достоинства большой народности" точно так же, как невозможно "оспоривать" эти достоинства у Vega и Кальдерона, "заемлющих" предметы своих трагедий из итальянски новелл и французских ле, у Ариосто или у Расина, берущего сюжеты из древней истории. "Напротив того, — продолжает Пушкин, — что есть народного в "Россиаде" и в "Петриаде", кроме имен, как справедливо заметил кн. Вяземский… Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу". Это пушкинское определение явилось итогом его переписки с Вяземским и дискуссии о народности в русской периодической печати 1824–1825 годов. Как и Пушкин, Вяземский чужд пониманию народности в ограниченном, одностороннем смысле. "Невозможно отделить, отрубить чисто народное от общечеловеческого", — утверждает он, — а те, кто "превратно и ограниченно понимают общечеловеческое", уклоняются от народного. И "разве Шекспир не тот же народный поэт в Англии, не та же литературная плоть и кровь ее в "Отелло" и в "Ромео", как и в других драмах своих чисто народных и туземно-исторических?". И еще. "По мне, все, что хорошо сказано по-русски, есть чисто русское, чисто народное… Неужели Жуковский, который нам передает Гомера, и еще греческим гекзаметром, а не размером песни Кирши Даниловича, должен по части народности уступить ему в отношении к форме, а, например, Хераскову, творцу "Россиады", в отношении к содержанию".
Дело здесь, разумеется, не в текстуальных совпадениях (возможно, Вяземский и не был знаком с черновыми заметками Пушкина), но во внутреннем согласии с той концепцией народности, которая сложилась в литературных спорах 1820-х годов.
Народность, по определению Вяземского, является отражением того живого, что есть в "духовной и нравственной жизни народа" и что "само собою пробивалось в общественных явлениях и в поэтических созданиях…". Он чрезвычайно высоко ценит Языкова, в песнопениях которого, близких по духу державинским, "мысли, чувства, звуки, краски преимущественно, если не исключительно, русские". Но одновременно он почитает и тех поэтов, которые "соединены общественными и международными сношениями и условиями, породнились взаимными порубежными переселениями", и еще в 1820-е годы проницательно предостерегал от "напряженной и пошлой восторженности" или "квасного патриотизма" в "Письме из Парижа в Москву к Сергею Дмитриевичу Полторацкому" (МТ, 1827, ч. XV).