Огарок («Погаснет электричество в квартире…»)
Погаснет электричество в квартире —
спешишь огарком заменить.
И станет в комнате и в целом мире
все по-другому как-то быть…
Нарушен установленный порядок,
насторожилась тишина.
Предчувствий, обольщающих догадок
душа встревоженно полна.
Как маленький огарок, луч вливая
в заманивающую тьму,
она мерцает призрачно-живая,
подобная во всём ему.
Фитиль то вспыхнет, то как бы от страха
зажмурится. И вновь темно…
И громче дряхлая бормочет Пряха,
жужжит веретено.
Сочельник («В эту ночь, когда волхвы бредут пустыне»)
В эту ночь, когда волхвы бредут пустыней
за звездой, и грезятся года
невозвратные — опять из дали синей
путь указывает мне звезда.
Что это? Мечты какие посетили
сердце в ночь под наше Рождество?
Тени юности? любовь? Россия? или —
приведенья детства моего?
Тишиной себя баюкаю заветной,
помня всё, всё забываю я
в этом сне без сна, в печали беспредметной,
в этом бытии небытия.
Плиты («Где-то, где-то на бугре песчаном…»)
Где-то, где-то на бугре песчаном
обречённой, вымершей земли
стелется покоище: бурьяном
сплошь могилы заросли.
Ни венка, ни урны и в помине,
всё сломали заступы веков.
Преданные пыльной паутине —
только плиты без крестов.
Надписей иных не разбираю:
буквы стёрлись, имена — не те.
Призрачное что-то вспоминаю,
от плиты брожу к плите.
Боже, как давно-давно под ними
затаилось мёртвое жильё!
На одной с трудом прочёл я имя
полустёртое — моё.
«Эта белая тишь — чарует она!..»
Эта белая тишь — чарует она!
Никогда не снилась такою:
красоты земной всеблаженно полна,
к неземному зовёт покою.
Это небо и, в синем блеске, наряд
кружевной лесного приволья;
этот в инее сад, садовых оград
запушённые снегом колья!
Эти чёрные пни у дорог торчком
и соломы стог под навесом;
эта мгла вдали розоватым дымком
над сквозным заснеженным лесом…
И душа этой белой тишью полна,
ничего ей больше не надо.
Надышаться морозом хочет она.
И печаль её — как отрада.
«Опять, опять у моря стоя…»
Опять, опять у моря стоя,
не нагляжусь на небеса
и в шуме слушаю прибоя
глубин и далей голоса.
Рождённых водною пустыней
внушений тайных не прочесть…
Но в них угадываю ныне
слова премудрые: Он есть.
Он есть, исток и огнь сознанья,
к Нему священные пути, —
Он, вседержитель мирозданья,
Тот, от Кого нельзя уйти.
«Снег россыпью алмазной падает…»
Снег россыпью алмазной падает,
на солнце светится с утра.
Земля и умирая радует,
и в зимней скудости щедра.
Мирами искорок бесчисленных
мерцает белый полог зим,
а кружева ветвей безлиственных
вдали — как лиловатый дым.
Февральскими снегами скована,
она не верит нищете.
Земная вечность уготована
её небесной красоте.
Возлюбленная тишина…
Ломоносов
Возлюбленная тишина,
вечернее очарованье,
виденьями какого сна
овеяно твоё молчанье?
Возлюбленная тишина,
преображение заката,
недостижимая страна,
покинутая мной когда-то.
Слилось грядущее с былым,
неизмеримое с ничтожным,
и кажется пережитым
всё, что казалось невозможным.
«Стонет ночь, куда-то манит…»
Стонет ночь, куда-то манит,
вся слезами исходя,
в окна мелко барабанит
дробь осеннего дождя.
Стонет ночь о неизбывном,
нерушимом в мире зле,
о каком-то счастье дивном,
недоступном на земле, —
о далёком, безвозвратном,
где-то бывшем так давно,
что на языке понятном
не расскажешь всё равно…
«Спеши, душа! Уж близок перелёт…»
Спеши, душа! Уж близок перелёт
в иную, призрачную землю.
О, птица вольная! За годом год
она слышней зовёт, зовёт —
а я всё тише внемлю.
О, птица певчая! Прилежней пой
о том, что было недопето.
Любовь и боль и смертный ужас твой
никто не допоёт другой,
а важно только это…
«О, мир двоящийся, мир отражений…»
О, мир двоящийся, мир отражений
в лазури озера пылающий закат,
час невозвратности и вечных возвращений,
вечерней памяти благословенный яд.
Две глуби сонные. Какой — поверим?
Где загорелся луч непризрачной звезды?
Зарю небесную озёрный манит терем,
подводные леса — как райские сады.
И ближе ночь. Гореть заря устанет,
растают в сумраке прибрежные холмы,
и дымный Серафим с мечом на страже станет
непостижимости, молчания и тьмы.
Нищий («В городском саду за рекой…»)
В городском саду за рекой,
под каштанами, день-деньской
старый нищий сидел на пне,
всякий раз попадался мне.
Всякий раз минувшей зимой,
через сад проходя домой,
десять су я совал ему
в утешительную суму.
Он был очень убог и тощ, —
на посту и в холод и в дождь,
как заморщенный серый гриб,
к придорожной траве прилип.
Всё о чём-то просил старик,
но в его слова я не вник;
что-то шамкал беззубый рот,
да понять я не мог весь год.
А недавно я мимо брёл,
никого в саду не нашёл, —
только пень торчал сиротой
над примятой слегка травой.
И с тех пор, уж не первый день,
мне мерещится этот пень,
и на сердце комом тоска.
Видно, я любил старика.
1946
«Когда в тебя толпой ворвутся…»
Когда в тебя толпой ворвутся
слова, которых ты не ждал,
и звуки спящие проснуться,
которых ты не пробуждал;
когда на землю с безучастьем
вдруг взглянешь, и во тьме души
повеет холодом и счастьем, —
тогда забудь себя, спеши,
спеши облечь мгновенный трепет
в сияющие ризы слов,
души волшебной слушай лепет,
журчанье тайных родников…
Восток («Две истины, два Бога-Света…»)
Две истины, два Бога-Света
в душе, раздвоенной навек,
два мира чуждых и завета —
тебе заблудший человек!
«Увы, — гласит завет Востока, —
всё в жизни тлен, земля и твердь.
Смирись, пловец, в пучине рока,
обманна явь, блаженна смерть».
И голос Запада хвалебный:
«Целуй земные алтари,
избранник вечности волшебной, —
борись, роскошествуй, гори!»
Когда же, Господи-Владыко,
Ты просветишь немудрых чад,
и люди мудрости великой
Твои пути соединят?
Отчизна милая, не ты ли,
отвергнув полуправды ложь,
дерзаньем праведных усилий
две истины в одну сольёшь?
«Ах, эти горы! По утрам…»