которые продали Германии старинное судно —
флагман Нельсона — за тысячу фунтов стерлингов
Безденежье — удел глупцов,
А мы… Себе мы — не враги:
Наследство дедов и отцов
Мы выставляем на торги!
В делах застой, карман пустой.
Наш хлопок, уголь — кто берет?
Торгуй святым; святое — дым.
Вперед, вперед!
Очаг Шекспира (господа,
За это кое-что дают!),
Уютный домик (не беда,
Что это — Мильтона приют!),
Меч Кромвеля (хотите, нет?),
Доспех Эдварда (о, восторг!),
Могила, где лежит Альфред, —
Отличный торг!
Сбыть мрамор — тоже не позор
(Большая выгода при сем!).
Эдвардов разнесем Виндзор,
Дворец Уолси разнесем.
Не будь ослом, — продай на слом
Собор святого Павла. (Ай,
Какой барыш!) — Чего стоишь?
Считай! Считай!
Ужель неясно, торгаши,
О чем ведется эта речь? —
Не отовсюду барыши
Вам дозволяется извлечь!
Историю не продают,
Здесь неуместен звон монет.
Мы продаем и жизнь, и труд,
Но славу — нет!
На бойню отведи коня
(Он, старый, срок свой пережил!),
Лакея не держи ни дня
(Тебе он, старый, отслужил!), —
Но взгляд широкий обрети
На то, чем наш народ богат,
И славный флагман вороти,
Верни назад!
И если нет, куда ни кинь,
Стоянок лишних никаких,
Старинный флагман отодвинь
Подальше от путей морских.
Открой кингстоны. Пусть умрет,
Когда иного не дано,
И с флагом, с вымпелом уйдет
На дно, на дно!
ЭНДРЕ АДИ{241} (1877–1919)
Заждалось гномье — ишь, как долго
Держусь. И сник бы трусом,
Да никак. Стою, Геракл долга.
Вот бестолочь: да я и сам им
Давным-давно сломился бы,
Каб вздохнуть — клянусь небесами.
Так нет же: прут, мельтешат — гонят
На беду себе, недоумки,
В новую веру, в песню, в огонь.
Зло б взяло на себя самого,
Так ведь и их на меня берет,
Нет уж. Шагаю — и ничего.
Изболеться б, взвыть, хоть под стреху
Влезть — и пропади всё пропадом, —
Но не швали же на потеху!
Что ж, так и быть. В драку, так в драку.
И сон неймет, и смерть неймет меня,
Знай хорохорюсь — горе-Геракл.
Эй, вы, спесь, вошь, мелкая заводь,
Потише б, да попочтительней,
А то ж не умру никогда ведь.
ДЮЛА ЮХАС{242} (1883–1937)
«Какой же была она — кос твоих медь?..»
Какой же была она — кос твоих медь?..
Забыл я, но летом поля золоты,
и в колосьях, если подолгу глядеть
против солнца, мерещится: ты!
Какой же была она — глаз твоих синь?..
Не помню, но осени сини без дна…
И сквозь оторопь разлук невыносимо
льнет, обволакивает: она!
А шепота шелк? — Был он или не был?
— Не знаю… Но луга весеннего вдох…
И вестью весны, далекой как небо,
твой оклик, Анна: теплом, врасплох…
ДЕЖЕ КОСТОЛАНИ{243} (1885–1936)
Как трогателен плохой поэт
Как трогателен плохой поэт. Годами
о нем молчали, а потом забыли понемногу.
Вот он, потрепан, сед, вышагивает в драном
пальтеце, с болтающейся пуговицей, вверяя
неизданное ледяному ветру — весь порыв и гонор.
Издали злоба, зависть на его лице такой нездешней
печалью выглядят — особенно на фоне
знаменитых, захваленных продажной прессой,
всех тех, кого приветствуют восторги
торгашей, авантюристов, овации концертных залов.
Обвив венком из слез чело апостола по плешь,
жизнь вознесла мечты его отрочества, и он всё больше
верит им. И даже худоба его — последствие дурного
питания, чахотки — тоже стиль. Как в книге.
Зря говорили — критика, литература.
Идеализм — он. Он — истинный поэт.
ФРИДЕШ КАРИНТИ{244} (1887–1938)
Ребенку, кажется, не по себе
Тому, кого я вглубь себя упрятал
И в тайне ото всех ношу в себе, —
Ребенку, кажется, не по себе,
Обиделся.
Сопит, пыхтит — колотится сердечко
В моем; что ему в голову взбрело? —
Улыбку будто смыло; морщит лоб,
Набычившись.
Я делом занят, я с людьми встречаюсь.
Я говорю им: «здрасьте» и «а вам
Как платят?» И «а как же, передам»,
«А вам куда?»
Зачем-то останавливаюсь там же,
Где и трамваи. Из-за труб луна
Поглядывает. Надо мной она,
А я под ней.
Поглядывает. Ждет. Остановилась,
Всё неувереннее влажный взгляд,
Всё гуще облака, вот-вот назад
Упрячется.
На повороте достаю бумажник,
И ветер вдруг слегка, как чья-то кисть,
Ворошит волосы: ну обернись,
Да что же ты?..
Скользит неслышно солнце по скале,
Некому высечь из нее вино,
Крест на краю замшел давным-давно, —
Иду себе.
Под вечер ключ в двери моей скрежещет,
То вверх, то вниз снует кадык — я ем.
Без ласки засыпаю, и совсем
Не боязно.
Но тот, кого я всё ношу во чреве
Души, ребенок, мечется во мне,
Брыкается, не засыпает — не
Понимает.
Садится, озираясь, в темной спальне,
Глазищами сверлит меня насквозь,
А в дрожи губ: да что же ты? Небось
С ума сошел?
АТТИЛА ЙОЖЕФ{245} (1905–1937)
Сам не свой, уж неделю, днями
брожу, а мысли все о маме.
Как, скрипя бельевой корзиной,
шла она вверх лестницей длинной.
Я ж в прямоте былой ребячьей
вслед орал, заходясь от плача,
как шмотье ее ненавижу.
Меня пускай несет на крышу.
Как молча шла она, раз надо,
и ни попрека мне, ни взгляда,
как рвались, лучом раскрашены,
врозь и ввысь штаны и рубашки.
Заново б, — когтит раскаянье.
Где теперь — вон какая она!
Серым по небу прядей небыль,
синьку разводит в воде неба.
ИЕРОНИМ МОРШТЫН{247} (ок. 1580 — ок. 1623)
Я и весел, и в охоте,
Когда еду я к Дороте,
Забываю о заботе,
Лишь приеду я к Дороте,
Восхитительны те гроты,
Где сидел я у Дороты,
Меркнет злато — я скажу, —
Коль с Доротою лежу.
Да и в целом, кроме чести
У Дороты всё на месте.
ЯН АНДЖЕЙ МОРШТЫН{248} (ок. 1620–1693)
Ты был убит. Я — как и ты — убит.
Стрелою смерти — ты, а я — любви стрелою.
Бескровья — ты, я — бледности не скрою.
Тебе — явь свеч, во мне ж — огонь сокрыт.
Ты сверху тканью траурной покрыт,
Я изнутри пленен был темнотою,
Тебе связали руки, — я рукою
Могу пошевелить, но цепью мозг обвит.
Но ты молчишь, а я смолчать не смог,
Лишен ты чувств, — от боли я страдаю,
Ты — словно лед, а я в аду пылаю.
Ты станешь прахом через малый срок,
Что до меня… Увы, удел не светел:
Гореть вовек, не обращаясь в пепел.
Такая девушка душе моей любезна,
Чтоб не шпионила, в дела мои не лезла,
Пусть поворчит, но вовремя отстанет,
Поняв, что и за мной ответ не станет.
Пусть не играет слишком в добродетель,
Не ангелы мы, Бог тому свидетель…
Пусть будет в теле, понимает шутку,
Пусть даст себя облапить на минутку.
Ведь если будет чистой, боязливой,
Тщеславной, богомольною, ревнивой, —
Такую мое сердце не полюбит.
Подумать страшно, — то жена уж будет!