Идти было недалеко. Всем был известен особняк Ахметдинова, у которого по праздникам жил Умитбаев.
Посреди пустынной площади высился красивый двухэтажный дом, низ которого пестрел у окон чугунными решетками, а верх был точно прозрачен от множества зеркальных стекол и веранд. Богато жил старый, покинутый родичами хан.
Луна висела как раз над домом, когда гимназисты подошли, от луны стекла верхнего этажа отливали серебром, и все, кроме Умитбаева, почувствовали смущение перед дворцом богача. Когда же на звонок Умитбаева в дверях показался старый, степенный, молчаливый слуга с угрюмым лицом, сразу на пришедших пахнуло сказкой Востока. Робко ступая, направились гимназисты по пушистым пестрым коврам вслед за Умитбаевым; чьи-то черные глаза любопытно сверкнули в щели меж дверями, когда они проходили круглой комнатой, состоящей из диванов вокруг всех стен. Сверкнули и спрятались, и тихий гортанный смех прозвенел, как воркование горлинки. Это не был мужской смех: смеялась женщина или девушка, и еще большее смущение охватило гимназистов. Все так же бесшумно следовал слуга за своим юным господином, пока тому не вздумалось спросить по-башкирски, что Павлик, немного знакомый с языком, тотчас же понял:
— Дед Исенгалий дома?
Старик ответил почти шепотом: великий человек нездоров, у него отняло ногу, он лежит у себя… Умитбаев на ходу равнодушно пожал плечами и наконец ввел гостей в свои апартаменты.
— Вот здесь я живу, — объяснил он товарищам и, не повернув головы к лакею, приказал с восточной важностью:
— Подай все, что надо, и скажи Бибикей, чтобы пришла.
Старик бесшумно удалился, а гимназисты, в том числе и Павлик, робко жались подле окон, ие зная, что предпринять дальше.
— Пришли, теперь садитесь как гости, — кратко предложил Умитбаев и сам первый уселся на ковре посреди комнаты на подушки. — Кумысу выпьем, а Бибикей я заставлю сплясать для нас.
Едва успели рассесться гимназисты, как появилась девушка в зеленом кафтане, в красных туфлях, с губами красными, с лицом матово-бледным, на котором жутко и опасно горели глаза. Нет, это не девушка была, это было видение, сон, восточная сказка, так она была легка, и мила, и нежна, так глаза ее чернели, что делалось нестерпимо страшно в самом уголке души. Когда она нагнулась, чтобы поднять упавшую браслетку, Павлику представилось, что у нее нет костей, что она вот-вот переломится, так тонка она была. Руки у нее были прелестны, тонки и белы, как мел, с узкими ногтями, не то подкрашенными, не то в самом деле розовыми, как лепестки. Лампы щедро лили со стен свой загадочный свет; было бы приятнее, если бы было темнее, не так было бы страшно быть подле этой восточной девушки, сидевшей на подушке с опущенными глазами.
Ни на кого не смотрела она, но когда изредка поднимались ее пугающие ресницы, серые или зеленые, словно сыпавшие искры глаза ее останавливались на Умитбаеве и странно темнели, исполняясь не то покорностью, не то робостью, не то лучами любви.
— Встань, Бибик, и пляши нам! — громко приказал Умитбаев, когда старый лакей подал угощения и бесшумно удалился.
Тихо звякнула думра. Откуда взялась она? Недоумевающе повернул голову Павел на жалобный звон струны и увидел, что держит думру Умитбаев, что лежит он на боку на ковре, и поперек его лба черная морщина, а глаза стали угрюмые, властные, преображенные, пылающие, как угли. Уже не было похоже, что среди них гимназист: дикий монгол, потомок легендарных номадов, тронул струны прадедовской думры — и полились звуки, один другого жалобнее, один другого печальнее, песни-слезы, песни-крик и страдание стародавней, изжившей себя земли, опаленной древним солнцем.
— Ай-е! Да-ай-е! Да-ай-е! Ай-ай-ай! — застонал откуда-то взявшийся, точно от черной стены отошедший, приводящий в трепет голос — и вот девушка в зеленом вдруг взмахнула руками, перегнулась — и голые пальцы ног, сбросив туфли, отделились от ковра, словно повиснув в воздухе. Но это было только мгновение; упали, как обрубленные, бледные руки, а туловище, это гибкое туловище змеи, внезапно согнулось над головой Павлика, и сейчас же почти погасшим взором он увидел близ своих глаз зеленые, совсем кошачьи глаза, сверкнувшие словно гневом, в то время как пунцовые губы раскрылись в призыве.
— Ой! — чуть не крикнул Павлик и отшатнулся, закрыв лицо руками, а зеленая змея уже приникла к следующему, почти коснувшись его губ, а подле третьего вдруг согнулись колени, и из поднявшейся зелени шелка вдруг ало и бесстыдно блеснул бисер шаровар. Кровь залила всю голову Павлика: почему-то ему стыднее, нестерпимее всего показалось то, что девушка была в шароварах, он метнулся в сторону и увидел подле себя пылающие довольством, жестокие глаза Умитбаева, следившего за танцем с фанатизмом факира.
— Ай-е-да-ай-е! Ай-ей-ей! — прокричал он еще и затем отбросил думру и отер пот рукавом. — Видали? Видал ты это, Ленев? Вот как у нас в степях!
Когда Павел, а может быть, и другие открыли глаза, Бибикей сидела на своей подушке как ни в чем не бывало, с тем же бесстрастно опущенным взглядом, и только груди ее еще вздымались судорожно, скрытые зеленой паутиной шелка.
37
Старые, так не идущие к обстановке часы вдруг глухо проревели одиннадцать. Павлик поднялся в ужасе. Ведь он совсем забыл про маму. Что она теперь? Что думает о нем? Или она в ужасе бродит по дому? Или стоит на улице, поджидая его?..
— Я иду, мне пора, Умитбаев. — Он поднялся тревожный и стал искать фуражку.
Умитбаев все лежал на ковре неподвижный и все смотрел на Бибикей. Лицо его бурое, напряженное, на виске вспухла жила, на левой руке эти жилы чернели, как басовые струны.
— Я ухожу, Умитбаев, мне пора! — повторил Павел, дотрагиваясь до его плеча.
Умитбаев медленно возвел на него глаза. Странные они были, эти узкие, непроницаемые глаза монгола. Точно страсть напряглась в них, готовая вырваться, точно пламя сжигало их, тлея под черепом, в сердце, отсвечиваясь в темных, как чернила, зрачках. Волосы, толстые и тоже черные, стояли щетиной — в этот момент красивый Умитбаев походил на злого ощерившегося степного зверя.
— Нет, ты не уйдешь, — медленно и раздельно ответил он и покачал головой, блеснув зубами. — Ты еще не все видел, ты не видел Бибик, жену мою, и я не выпущу тебя.
— Но поздно, уже пора, — беспомощно проговорил Павлик, ощущая растерянность перед новым обещанием. Что надо было видеть еще? Что хотел показать еще Умитбаев?
И точно в ответ Умитбаев подошел к девушке и, склонившись, быстро шепнул ей на ухо. Та вздрогнула и покачала головой. Лицо ее заметно побелело даже при свете ламп… Опять склонился Умитбаев, рука его бросила резкий нетерпеливый жест — и опять отрицательно, уже упрямо качнула головой Бибикей.
— Ну?. — выкрикнул Умитбаев, и тут случилось что-то ошеломляющее, неожиданное и дикое. Черная мускулистая рука его откачнулась, как пружина, и глухо плеснулась о плечо девушки: раз! Бибик вздрогнула уже всем телом, упала на колени, тихо вскрикнув, — и тут же приникла губами к его руке.
— Умитбаев, ты обезумел!.. — не помня себя, крикнул Павел.
А черная рука выпрямилась вновь, — и тут же послышался стеклянный треск шелка — и зеленая полоска бесшумно пала на ковер, а перед изумленными взглядами гимназистов обиженно и стыдно блеснуло нагое тело девушки. Павлик увидел склоненное смуглое лицо, увидел две руки, беспомощно прильнувшие к острой обиженной груди, потом руки эти поднялись к вспыхнувшему лицу, закрыли его, а перед пораженными глазами мальчиков жалобно белело обнаженное по пояс тело с горько и стыдливо вздрагивающей кожей.
— Ты — подлец, Умитбаев, подлец и негодяй… — вне себя закричал Павлик и бросился из комнаты. За ним бежало двое или трое… в памяти Павла сохранился только торжествующий и дико-звериный взгляд Умитбаева.
…И кто мог так издеваться над девушкой, покорно и бессловесно приникшей к его руке, он ударил ее в плечо, а она в ответ поцеловала его грубую звериную лапу… Какой горечью, какой обидой дышало все это в сердце Павлика… Это попирало в нем то самое тайное, что составляло основу его души… И после всего этого Умитбаев мог притворяться влюбленным в Нелли, — злой дикий монгол, державший подле себя бессловесную жертву — рабыню, покорным молчанием встречающую его удары… Что желал он показать Павлику? Свою власть над женщиной, которая, по его законам, для мужчины — вещь?
38
Два дня после этого Павел просидел дома. Стыдно и тягостно висели над его душой воспоминания вечера. Стыдно было ему не только за Умитбаева: ощущение горечи проникало и к собственному сердцу. Он стал привыкать к мерзостям, которые так настойчиво показывала ему жизнь. Да, он стал свыкаться с ними, делаться к ним терпимее, равнодушнее. И странно и жутко сознаваться было, но они уже не так возмущали его. Что он сделал, чтобы помешать Умитбаеву? Он только закричал и стал браниться, а затем убежал, а ведь раньше он не так поступал: разве не жестоко избил он кадета Гришу, когда тот попытался при нем раздеть кузину Линочку? Разве не был он тогда страшен — он, маленький, — для взрослого кадета? Как он ударил его тогда кулаком в подбородок, как основательно наказал его, а теперь он просто предпочел убежать… Да и сознаться ли?.. Не так уж жутко было теперь видеть все это… совсем не так…