Думает, роется в душе своей Павлик. Роется в самых глубинах ее, в сумеречных уголках, в самых притаенных потемках, где не так-то все обстоит спокойно и чисто, где стало что-то шероховатым, неровным и цепким… Странно признаться, а какое-то любопытство примешивается теперь к чувству отвращения и гнева. Он сердился, он негодовал на Умитбаева, но в то же время — и нельзя было скрыть этого — испуганный глаз его, словно против воли, приникал к невиданному. Даже нельзя было сказать «к невиданному». Уж виделось где-то нечто подобное, глаз уже не был теперь девственным. Воспоминания вспыхнули, как пламя, и жарко горели в крови. Разве не видел он раз, давно, когда шел по огороду с кадетом Гришей, как выбежавшая из воды после купанья девочка стремилась надеть сорочку, а холстина навернулась на поднятых кверху руках, и все тело ее, белое, тонкое и неизвестное, было обнажено и словно светилось округлостями, робко и нежно вздрагивающими от стыда? Может быть, тогда это не все запомнилось, но теперь отметилось именно все, и не только смущенным, но и жадно ищущим взглядом. Этого нельзя было скрыть от себя: ведь вместе с гневом на Умитбаева по душе прокатилось и жалобно-жадное чувство, отразившееся в теле, в какой-то точке его. и увиденное показалось совсем не таким пугающим, как показалось бы раньше. Напротив, было что-то манящее даже в безобразном насилии…
Срастались и путались корни понимания мира, образовывался в сознании какой-то клубок, в котором черная нить переплеталась со светлой и в котором никак нельзя было потянуть светлой, не захватив черной… Да, никак нельзя было разграничить, где было стыдное, а где прекрасное: в самом стыде было что-то манящее, неотразимо влекущее, призывающее, в самой красоте таился какой-то стыд, и — страшно сознаться — тоже жутко манящий…
«Да что это, что? — говорит Павлик и жалобно смотрит широкими глазами в злую пасть ночи. — Кто же научит, кто направит, кто разъяснит, как надо идти по жизни?.. Почему до мельчайших подробностей разъяснены в школе все латинские исключения, а вот душа живая, душа тянущаяся, жаждущая слов, остается неразъясненной, не направленной ни на шаг?»
И все смотрит, смотрит по сторонам ищущими глазами, а рука цепко протягивается вперед и словно ищет и ищет, точно сорвать хочет что-то с неизвестного — еще не изведанного, которое скоро будет узнано, — сорвать и жадно приникнуть.
«Ну, люди, ну, послушайте!.. — тихонечко просит он и все поводит по сторонам все еще непорочными глазами. — Да что это со мной? Что делается? Помогите, объясните, что это, откуда и чем кончится оно?..»
Но молчит немая, всегда равнодушная, безъязычная природа. Молчат люди, утонувшие в своих постелях со спокойно и тупо закрытыми глазами. Молчат учителя, наставники и просветители, молчат «призванные к руководству», застегнутые на все пуговицы своих вицмундиров. Спросить кого-либо из них? Как они удивятся, как нахмурятся, как напыжатся от обиды, что спрашивает их, «все знающих», зеленый юнец. Может быть, даже поднимут на смех, а то еще пожалуются директору на предмет сбавки поведения. Если спросить Колумба-географа: зачем это вы «на север» ходите? Что будет за это Павлу? Строжайший выговор, тройка в поведении, может быть, исключение — что?
Да, все еще крепко и бесшумно вертится на своей заржавевшей оси старый самоуверенный, спокойно бредущий по своим тропкам мир. Когда-то эта ось наклонится, накренится? Когда-то еще этот тысячелетний шар повернется на своей оси в другую сторону — и по закону инерции сорвутся со своих насиженных мест и полетят в бездну все эти проржавевшие коробки мудрости и благочиния? А пока что этот юный, только что вступивший на пути жизни, должен сам отыскивать себе ответы, должен сам встречать сердцем их острую больную необъяснимую наготу.
39
В конце июля в доме Леневых совершилось радостное событие, мимо которого было нельзя равнодушно пройти: Павлу Леневу, гимназисту-семикласснику, исполнилось семнадцать лет. По этому поводу особо усердно напекла мама пирожков и посоветовала сыну пригласить родственников.
— Они и без того явятся, лучше пригласи, — сказала мать.
Павлик пожал плечами. Если все равно придут — пускай уже лучше приходят по приглашению: из двух зол надо меньшее выбирать. Пришлось ему облечься в мундирчик с галунами, попрыскаться Garden de la Rein и съездить в три-четыре дома со специальным приглашением. И непременно съездить, а не сходить пешком, хотя размер улиц в городе от предстоящего торжества никак не увеличился. Съездить следовало уже потому, что теперь, в семнадцать лет, ходить пешком как-то не полагалось. Солидность одолевала: «noblesse oblige»[7]. То, что было мыслимо пятикласснику, становилось теперь нестерпимым: вдруг да с приглашением — и явиться пешком. Было нельзя забывать, что у Павлика хранились в копилке бабушкины сотни. Триста двадцать рублей, из которых разве малость поубавилось — это было не фунт карамели — было можно извозчика пригласить.
И для визита своего Павел нанял извозчика, лучшего в городе, с камушками на кафтане.
— Я поеду к родным на извозчике, мама, — сказал он матери и ничуть не покраснел, как настоящий мужчина. — У меня что-то нога болит.
Пощадила его самолюбие милая мама, не стала расспрашивать про боли в ноге и даже полюбовалась на извозчика.
— Хороший извозчик, только смотри на повороте не упади.
— Мама! — укоризненно крикнул семиклассник, но опять не покраснел.
Усевшись, он огляделся по сторонам: нет ли свидетелей? И, увидев, что дорогу переходит хромая чиновница, приказал извозчику басом, позаимствовав оборот у дяди Евгения:
— Возьми-ка, парень, коня под жабры и вваливай скорей.
Ехал по улице подбоченившись и чувствовал, как серебряные веточки сияли на фуражке, и пуговицы пальто серебром отливали, и серебряный голос внутри дрожал, и все казалось милым, залитым серебряным светом: улицы, камни, дома.
Не краснел он и у тети Фимы и Наты, хотя все находили, что он очень возмужал. Все обещались быть на торжестве непременно, особенно девчонки, особенно Нелли, которая дерзила как никогда:
— Если бы ты не был родственником, непременно бы тебя замуж взяла.
Кисюсь и Мисюсь, как это ни странно, словно совсем не росли. Они учились, конечно, в институте и скоро кончали курс, но держались, как куколки, друг за друга и смотрели на Павла восхищенными глазами. Обещали прийти и тетя Фима, и Ната, и оба дяди, мужья их: теперь уж надо было с Павлом считаться; даже Петр Алексеевич, бывший теперь советником казенной палаты, положил сделать молодому человеку визит: торжество обещало быть выходящим из рамок.
Так оно и случилось. Вечер удался на славу, маленький дом Павлика был переполнен до пределов возможного, все хвалили и дом, и Павла, и сладкие пирожки, но когда за ужином внезапно подали шампанское, общему ликованию не было границ.
Шампанское устроила, конечно, мама, и устроила не без тайны: не все же было Павлу удивлять ее извозчиками, захотела удивить Павла и она, и тот, улучив момент, улыбнулся ей, благодарный, признательно и нежно.
Любезного хозяина Павлик представлял в совершенстве. Конечно, он порой давал почувствовать свой вес, особенно девицам, и с этой целью говорил пониженным голосом, и по большей части об университете в Москве.
— Там он непременно будет стихи свои печатать!.. — крикнула Нелли, как уличная девчонка, и тут же, бросившись Павлу на шею, принялась уговаривать: — Кис-Кис, миленький, прочти нам свои стихи.
Она так шумела, что в дело вмешалась даже тетя Фима.
— Как тебе не стыдно, Нелька, ты взрослая, а дуришь, как кошка.
— Я бы прочел стихи, — проговорил Павел несколько высокомерно, в результате переговоров. — Только я знаю, что тема будет вам неинтересна.
— О чем же тема? — спросили одновременно, взявшись за руки, Кисюсь и Мисюсь.
— О смерти, — громко объявил Павлик и подвигал бровями.
— Что такое, что? — спросил недослышавший, занятый винтом советник казенной палаты.
— О смерти, — повторил автор и, как мужчина, не покраснел.
И поглядел на него советник, и склонился к картам, и ответил великодушно:
— Пас.
После стихов о смерти вечер, как и следовало, закончился танцами. Все были очень довольны, был доволен и Павел. Одно только не понравилось ему. После вальса, когда Павлик повел Нелли показывать комнату мамы, она вдруг, оставшись с ним наедине, залезла ему рукой в карман и стала в нем шарить.
— Зачем ты залезла ко мне в карман? — крикнул Павел сердито.
— Я хотела посмотреть, нет ли у тебя там шоколадки! — тихонько шепнула Нелли и, странно взглянув на него, приглушенно рассмеялась. — А ты совсем как цыпка.
Если бы не это, все было бы хорошо. Танцевал даже советник казенной палаты, объявивший «пас».
40
Лезло, лезло в голову назойливое. Беспокойными и угнетающими становились сны. Павлик делался раздражительным и дерзким. Странно было и то, что он порой грубил не только начальству, но даже и маме, милой маме, которая была вся воплощением любви.