— А теперь?
— А теперь вы как будто не такая. Мне казалось все время, что вам скучно и лень жить… Разве это не так?
— Так.
— Вы жили когда-нибудь в Англии? Вы родились в ней?
— Родилась и жила. Восемь лет.
— Там хорошо?
— Хорошо.
Опять замолчали. Павел думал об Англии, в которой никогда не был, о которой знал только по учебникам. Какая-то Темза есть в этой Англии, какой-то Оксфорд, Вестминстер или Манчестер. А может быть, это и не в Англии? Странно. Эта девушка с прекрасными сонными глазами родилась в Англии и вот сидит здесь, перед Павлом, и называется родственницей его.
— Вы знаете, вы приходите к нам иногда… Вы какой-то особенный.
— Это я — особенный?
— Печальные у вас глаза. Даже когда улыбаетесь вы.
Павел поднял голову. Во второй раз говорят ему девушки этак.
— Вы влюблены, что ли, в кого-нибудь?
— Этого я вам никогда не скажу.
— Не говорите. А все-таки когда вздумается, придите.
— Может быть. Не обещаю.
— А Тасе — обещали?
Теперь Павел бледнеет. Он поднялся, он ошеломлен, он подносит, точно защищаясь, руку к лицу, он смотрит на кузину во все глаза.
— Что вы сказали? — едва разделяя слова, едва понимая их смысл и значение, спрашивает он. Дыхание его остановилось, он не дышит, его сердце пронзили иглою, и жалобно поникло оно.-1- Что вы сказали? Объяснитесь.
— Только то, что я знаю Тасю Тышкевич. Сейчас она в Англии, в Лондоне, с отцом.
— Вы… вы… о ней говорите? Вы не шутите?
— Она помолвлена и в конце года выйдет замуж за атташе посольства. Мистер Кингслей — очень образованный молодой человек.
38
Когда придешь сюда и будешь жить здесь,
как раньше я жила,
И не будешь спать ночью — одной из ночей.—
Вспомни, что я жила здесь, я, я,
Я жила здесь, любившая тебя.
Она здесь жила, здесь, в его сердце, а он забыл ее. Он забыл ее и потерял, она исчезла для него навеки, потому что «никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших».
Но она до смерти полюбила его…
Вот оно, вот это вечное мечтание, на время затененное жизнью в сердце, снова всплыло и загорелось; эти слова, вечные слова заклинания, вновь ожили и сладким огнем опалили душу. И содрогается душа в сладостной боли, и тоскует, и зовет!
«Тася, мечта моя единая. Тася, милая, да слышишь ли ты меня?»
Нет, она не слышит, она далеко, она где-то за морем, в какой-то Англии; его мечта делается супругою атташе посольства, о, какая злая ирония, какой сарказм грубой жизни, он забыл на время душу мечты своей, и вот рука бога, рука карающая, коснулась сердца его, и голос звенит железный, немилующий, осуждающий на вечные муки огнем: «Супруга атташе посольства!»
Да, конечно, он сам виноват, он безмерно виновен перед лицом Мечты своей, он приемлет наказание по делу, он забыл, забывал ее, он бродил среди девушек и женщин, постоянно раскрывая им свое сердце; и еще так недавно он пал вторично, грубо и некрасиво, не памятуя, не вспомнив о небесной мечте своей. Он не только опозорил любовь, он совершил обман и нечестие, он пожелал жены ближнего своего и взял ее, а может быть, даже и не пожелал, а только взял, и это еще хуже, ибо он украл без необходимости, он позволил украсть свое сердце на несколько жутких мгновений, он опозорил небесное грубым прикосновением земли, и вот она кара, она вновь приблизилась — Единая и Вечная Мечта, — но приблизилась затем, чтобы только напомнить — и стать навеки разделенной, обреченной чему-то мелкому, звучащему смешно, обидно и ничтожно, обреченной на всю жизнь: «супруга атташе посольства».
О, как странна и непонятна жизнь, как жутки, неведомы и невнятны ее законы; без предупреждения, без жалости исполняется мерило жизни; раз — и прежней жизни уж нет, мечта отторгнута навеки, бесповоротно, бесстрастно, ты согрешил — и нет спасения, и нет оправдания, и к раз бывшему навсегда не стало пути.
Лежит восемнадцатилетний на своем диване в древнем мезонине, лежит и думает над непонятною судьбою своею до боли, до головокружения, до дрожи во всем ослабевшем, поникшем теле. Да, совершивший хулу на духа святого не прощается никогда, это так, это законно, естественно. Но почему же все-таки жизнь так жестока, так сурова и не милует, почему ему, именно ему, с едва опороченными глазами, суждено испытать на себе всю тяжкую гамму душевных переживаний, каких не испытывают обычно до старости, до седых волос? Почему же должен думать и мыслить над этим он, который еще только в формации человеческого произрастания, который бы должен только еще зреть на солнце, только дышать, как травинка или цветок?
Всю жизнь с мечтою о единой — и быть ее лишенным до смерти; всю жизнь об одной, а проходить по многим; все земное, все житейское испытать он должен в жажде мечты надземной своей, и в тоске и печали, проходя среди многих, все искать одну и одну, навсегда от него отделенную, которую он сам же, точно повинуясь чьему-то предопределению, дважды и трижды оттолкнул от себя.
39
Два дня после этого Павел как во сне. Точно флером или туманом затянуло его глаза; как в дреме он помнит, что ходил по каким-то другим родственникам, с кем-то знакомился, с важными чиновниками, их женами и детьми; в каждой гостиной были диваны и кресла, в каждой столовой — столы, и на столах чай был и печенье, и везде чай пили какие-то люди, с которыми он о чем-то говорил.
Но говорил Павел, а сам отсутствовал. Тайным, не приметным никому взором он блуждал по далекой, неизвестной ему Англии, по какому-то Вестминстеру, вдоль какой-то Темзы, блуждал и отыскивал все ту же, одну, единственную, которая теперь уже окончательно отходила от него и готовилась быть женою атташе посольства.
Его спрашивали о чем-то, и он отвечал, и, видимо, удачно, потому что все улыбались; но для того чтобы дать ответ, ему нужно было сделать напряжение, сдвинуть что-то с мозга, и он делал эти усилия и улыбался, когда улыбались другие, и смотрел, когда другие смотрели, на какие-то виды, заграничные города, соборы, мавзолеи. К нему относились явно дружелюбно, может быть, от скуки, а может быть, оттого, что он и в самом деле был симпатичный и воспитанный молодой человек, у которого эффектно чернели усики над алыми, как земляника, губами. Среди кучи новых знакомцев и родственников, в каком-то доме, где стояли голубые шелковые кресла, он увидел и княжну Лэри с ее миловидным и помятым личиком; она поглядела на него, как на давно знакомого, видимо ухаживала за ним и часто улыбалась, показывая мелкие, как жемчуга, прелестные зубы. Не мог скрыть от себя Павлик, что ему было подле этой Лэри хорошо, но так хорошо, как бывает от тепла камина, от чашки крепкого чая, когда за окном крутит снег и стены намерзли. Точно намерзло что-то и на душе его; оледенело — и не оттаивало. Лучи попадали — и становилось как-то мягче на этом ледничке; но совсем там не оттаивало, и сердце смотрело как сквозь пленку слюды или сквозь матовое стеклышко; вплотную ничто не приникало к нему. Он ходил, напутствуемый пожеланиями, комплиментами, приглашениями; все передавали приветы бабушке и изъяснялись, что теперь в ее доме будет еще более уютно и мило от присутствия такого образованного и вдумчивого молодого человека.
Павел уносил с собою все эти благопожелания и благорассуждения, и шел по улицам обратно к себе, и думал о своем, о едином, и, однако, по странному свойству все принимающей человеческой мысли, в это же время не забывал того, что на конке надо садиться за алтынчик, что в таком-то доме было дано им ровно столько, сколько указано генеральшей.
Когда он пришел в особнячок Марии Аполлоновны, принужден был дать ей полный отчет о произведенных визитах. Оказалось, что имена и семьи родственников он значительно перепутал, но, в общем, было все исполнено толково, да и нельзя было не спутаться впервые при таком обилии новых знакомств.
В общем, бабушка была довольна, был доволен и Павлик; довольный, он побрел в свой мезонин и затворился там перед окном распахнутым и смотрел на ветви старого дерева, тянувшегося к окну, смотрел и думал. Прошел его первый московский день, прошел, по бабушкиным понятиям, отменно толково; вот уже вечер, он напился с Марией Аполлоновной чаю, теперь он один на свободе, бабушка скоро уляжется на отдых, он может на свободе думать хотя бы до зари.
Начинает он думать, а мысли все никнут, все никнут к тому, что он один, без Таси, что Тася была у него, а он отказался от нее, своими руками он, безумный, оттолкнул от себя и разбил дивное чудо, чудо любви единой и вечной, которое давалось ему в руки и которое он не мог принять и сберечь.
Все теснее приникают воспоминания к ошеломленному сердцу. Вот ночь на Новый год, вот запели «Царю небесный!» — торжественно, и строго, и трогательно до слез; ведь на этом вечере он впервые увидел Тасю, он танцевал и говорил с ней, и уже тогда, в раннем детстве, открылись друг для друга их сердца. Может быть, уже тогда она ему обручилась, а он затем не признал и дважды, трижды оттолкнул ее.