Кончилось дело тем, что сам распорядитель отсчитывал из бумажника Умитбаева следуемое ресторану количество кредиток. Усатое ухмыляющееся лицо полового с добрыми сморщенными унтер-офицерскими щеками долго крепилось, поглядывая на разгулявшихся студентов, наконец и оно осклабилось старенькими неровными, желтыми от махорки зубами, но сделалось тут же почтительным, когда Умитбаев, последним усилием воли, подал ему золотой.
— Вот это тебе на чай десятку, только ради создателя — зельтерской воды.
— Ну уж и «спрыснули инспектора», — говорил Рыкин, стараясь сосчитать ступени лестницы, когда они, освеженные зельтерской, выходили обратно на площадь. — Главное теперь воздухом отдышаться. Сиди, робя, вот здесь на скамейке, под тополем и думай. О бренности всего земного думай — и дыши! Шире дыши! О великолепии земноводного думай, gaudeamus igitur!
— Тсс!..
42
Золотились милыми, ласковыми бликами главки какой-то старенькой, точно улыбавшейся студентикам церкви. Пылало литым золотом небо; пронизанные багрянцем, трепетали листья деревьев, а они все неслись на каком-то кентавре, на резиновых шинах, по какой-то длинной дороге, обсаженной тополями или березами. Умитбаев и Павлик сидели в коляске, прижавшись спинами к пружинам, приникши головами друг к другу, а Рыкин стоял перед ними, у спины лихача, накренясь, как огородное пугало, к ним лицом, и одной рукой вычерчивал по воздуху геометрические фигуры, а другой держался за кушак извозчика, усеянный камушками и фольгой.
Как это так вышло, что они, сидевшие на скамейке, очутились на лихаче? Подхватило ли их ветром, который неистово дул в голове каждого справа налево, или другое чудо свершилось, только извозчик летел ураганом, и надо было очень крепко держаться, чтобы не вылететь из пролетки резиновым мячом.
— Внимание, друзья, внимание! — кричал Рыкин и все очерчивал в воздухе геометрические фигуры. — Внимание! Мы едем к Яру, или в Стрельну, или к самому дьяволу в пасть, но мы смелы и отважны, gaudeamus igitur, извозчик, поцелуй меня.
И обращалось к веселой тройке лукаво и добродушно ухмылявшееся, видавшее виды лицо извозчика.
— Возьми своего Буцефала под жабры! — кричал Рыкин, вращая глазами, — Пару поддай! Александр Македонский так не скакал на своем Марафоне, и великие умы Греции… Припусти!
— Ежели, к Яру — так надобно заворачивать!
— Дальше жарь! Глубже! В Фермопильское ущелье, где погиб со смелыми спартанцами царь Леонид!
Умитбаев и Павлик смеялись над Рыкиным, стукаясь головами, а пролетка неслась все дальше, и зеленые деревья со свистом кружились перед глазами в бешеной пляске, стараясь кентавра обогнать.
— Пожалуйте-с, приехали! — говорит через сколько-то времени извозчик.
Умитбаев и Павлик поднимают головы, лисье лицо с седыми бачками озирает их почтительно, на лбу шапочка с павлиньими перьями, они перед освещенным бревенчатым подъездом, из которого безостановочно выходят громко смеющиеся люди.
Куда же это их занесло? Не заснули ли они часом, когда их так укачивало и несло? И главное, где Рыкин, отчаянный распорядитель Рыкин, неужели его вынесло вихрем из экипажа на каком-нибудь повороте? Как они обойдутся без Рыкина теперь?..
— Послушайте, а где же Рыкин? — негромким, извиняющимся голосом спрашивает Павлик швейцара. — С нами был третий, такой лохматенький, в сюртуке, вы его не видали?
Громкий смех раздается ему в ответ на его вопросы. Их окружили смеющиеся люди, на них показывают глазами и зонтиками, затем сзади из ворот начинают кричать:
— Слезайте же, дайте дорогу!..
В самом деле, они всё сидят в экипаже и не сходят, и за ними цепью прибывают новые гости; надо вылезать, а вот появляется и Рыкин и кричит на них оскорбительно, вращая мутными глазами.
— Что же вы, черти лиловые, не вылезаете, я уже столик в саду заказал!
Почуяв в нем главную силу, обращается к нему и извозчик:
— Когда обратно — пошлите Силантия крикнуть: Егор с Воскресенской площади, Егор Первое; а теперь пожалуйте на чаек.
Предупредительно раскрывает бумажник Умитбаев. По-видимому, он окончательно проснулся, его сон освежил, глаза его смотрят зорко.
Они входят в просторную прихожую с двумя коридорами направо и налево, заставленную стульями, на которых лежат мужские пальто, дамские накидки, шляпы, шапки, зонтики и трости.
— Пжалте, пжалте-с! — наперерыв предлагают свои услуги мальчики и человеки в поддевках; но Рыкин ведет своих в сторону, куда-то направо в коридор, тоже заставленный стульями, на которых одежда, и подводит друзей к вешалке, подле которой маститый, убеленный сединами, похожий на гетмана Мазепу швейцар.
— Вот ихние пальто вместе со мною, номер двенадцатый, — говорит он швейцару.
Тот важно склоняет голову, причем из одного у него делается три подбородка, и принимает одежду от юных гостей.
— Теперь за мною, идите скорее! — командует Рыкин.
Они вступают обратно в прихожую, здесь Умитбаев подходит к зеркалу и начинает причесываться гребенкой. Подходит сюда же и Павлик — и смотрят на него со стекла изумленные чужие, словно опечаленные глаза, недоумевающие, как попал он сюда, он, тоненький, с атласными бровями и девичьим подбородком, он, когда-то мечтавший о Тасе, когда-то писавший стихи о любви.
— Иди же, не засматривайся, и без того красавчик, — говорит Павлику Рыкин и тащит его за собою. А около него появляются три девушки в ярких коротких юбках, в алых сафьяновых башмачках, в высоких вычурных прическах, с удивительно бледными лицами, на которых как угли зияют черные, бесцветные глаза.
— Конечно, красавчик! — говорят они развязно и громко. Одна курит папироску, у другой в ушах громадные серьги — все это Павла смущает, он краснеет по-детски и, взявши под руку Умитбаева, идет прочь.
Огромной, заставленной зеркалами, словно пылающей от огней залой они проходят на террасу, где играет оркестр, и тут Павлик вскидывает голову в восхищении: они сразу попали в сад волшебный, весь заросший невиданными деревьями, уставленный гротами, лесенками, пещерами, сверкающий водою фонтанов, исполненный грохотом музыки, запахом зелени, прели и кишащий нарядными оживленными людьми.
Не садом рая, совсем не Эдемом кажется ему этот сад, дотоле не виданный, совсем нет — садом греха, жуткого греха, исполненного сладости, представляется ему это собрание пальм, пиан, фикусов, араукарий и других деревьев; о грехе толкуют все эти гроты, фонари, лесенки и пещеры; все, все было предназначено только для тайны греха, и это заставляло настораживаться, и вместе с тем по сердцу прокатывалось ощущение довольства, что вот он, Павел, попал в этот сад запретно-греховный, попал из скромного сонного мезонина бабушки, в это позорное и сладкое, бесстыдно-тайное и явное, заманчивое и манящее скопище людей, женщины которого так ярко-вызывающе чувственны, что кажутся не женщинами, а какими-то аппаратами для разжигания страстей.
Вот они и сейчас сидят за столиком, и словно совсем отрезвевший толкует с распорядителем кафе о «кохнурах» Умитбаев, а мимо них все бродят женщины, какие-то наглые, полуобнаженные, явно подкрашенные Евы, и чудится, что вот с этого исполинского ствола пальмы, упирающейся кроной в бесконечно высокий стеклянный потолок, свесится чешуйчатая голова змия и зацветут яблоки познания зла.
И странно видеть Павлику, как привычно, спокойно и равнодушно посматривает на этих грешных возбуждающих женщин распорядитель. Он высокий, тучный, с белой бородой патриарха, с бриллиантовой запонкой на ослепительной манишке, в безукоризненно сшитом фраке, при белом галстуке и с громадными бриллиантами на тучных, точно водою налитых пальцах руки.
Павел смотрит: какой он весь сытый, какой откормленный, какие глаза у него мутные, важные; он держится губернатором, с непоколебимым достоинством министра-премьера, а ведь именно он, этот сановитый, исполненный достоинства и веса, является администратором тайного порока, греха, которого, по крайней мере наружно, чураются и стыдятся и к которому прибегают вечерами, ночью, под этой скрывающей зеленью тропических деревьев.
Проходят цыганки, или венгерки, или еще кто-то из экзотических, судя по костюмам и лицам, они заглядывают в глаза Павлику бесстыдно, они показывают белые, острые, совсем звериные зубы, оцепленные кораллами губ, они безмолвно кричат о грехе; а распорядитель спокоен, благочестив и важен, он не повел бровью, он в высшей степени приличен, он принял заказ и великолепным движением пальца подзывает к себе старенького уродливого лакея, чтобы передать ему к точному исполнению все.
— Нет, сад-то, сад какой чудесный! — восхищается Умитбаев. — И какие эти певицы… Ты доволен, Ленев, или скучаешь о бабушке?.. — Теперь Умитбаев совсем отрезвел, перед ним бутылочка содовой, он может начинать все сначала; его лицо лишь чуточку бледно, а глаза свежи, жестоки и по-степному упорны, как всегда.