Песня закончилась, но для тех, кто умел слушать, у голоса на пластинке было еще много таких же. Кузнечик слушал, пока Гиббон не сменил пластинку на другую, с другим голосом, не приковывавшим к себе внимание. Головы старших закачались, пальцы забегали, мусоля стаканы и наполняя пепельницы. С жалобным мяуканьем под столами прошла кошка с блестящей спиной, ей бросили окурок и мятный леденец. Кузнечик вздохнул. В этой песне не было даже кофейных людей. В ней не было ничего. Просто пищала женщина. Две девушки с ярко-красными губами отъехали от своего стола. Одна подняла с пола кошку и прижала ее к груди. Кто-то включил свет. Везде защелкали выключатели. Над столами засветились зеленые зонтики торшеров. Женщина пела о том, как ее бросают. Уже вторую песню.
Кузнечик встал, отлипая от стены и от нагретого его теплом телевизора. Пальма качнулась, и обезьяна перевернулась пустой задней стороной. Как белая нитка, он прошел между столами, разрезая дымную завесу подводного царства. Подводного из-за зеленых торшеров и позеленевших лиц. Подойдя к стойке, он тихо задал вопрос. Старшие свесились со стульев-грибов, переспросили:
— Что-что? — и засмеялись. Гиббон в белом фартуке посмотрел на него сверху, как на букашку.
Кузнечик повторил вопрос. Лица старших весело оскалились. Гиббон достал из кармана фломастер, почиркал им по салфетке и кинул ее в Кузнечика.
— Прочти, — приказал он.
Кузнечик посмотрел в салфетку:,
— Ведомый дирижабль, — произнес он тихо.
Старшие захохотали:
— Свинцовый! Дурачок!
Кузнечик покраснел.
— Почему свинцовый?
— А чтобы удобнее было стекла бить, — безразлично ответил Гиббон, и старшие опять захохотали.
Под их дружный хохот Кузнечик, мокрый от стыда, вылетел из кафе, пряча в зажиме протеза комок салфетки. Кто им сказал? Откуда они узнали?
В Чумной по стенам летели звери. Подстерегая беспечных прохожих, в засаде прятался гоблин. Кузнечик сел перед тумбочкой на которой стояла пишущая машинка, и разжал зажим. Салфетки не было. Кулак руки-не-руки не сжимался по настоящему. Кузнечик зажмурился, потом открыл глаза и отстукал на клавишах то, что помнил и без бумажки. Выдернул листок и спрятал в карман. Он был расстроен. Дирижаблем. Потому что не мог понять: при чем тут дирижабль? Они толстые, неуклюжие, и давно уже вымерли. А еще тем, что старшие знали про стекло. Что это он его выбил.
— Самое обидное, — сказал Кузнечик, — самое обидное, что это кто-то из вас им рассказал.
— Чего? — переспросил Горбач, свесившись сверху.
— Ничего, — сказал Кузнечик. — Кому надо, тот расслышал.
Красавица был в бумажной короне с загнутыми краями. Он улыбался и его улыбке не хватало зуба. Вонючка во второй такой же короне улыбался выжидающе и с интересом. Его улыбка была чересчур зубастой. Сиамец вырезал из журнала картинки. Он поднял на Кузнечика стылые глаза и опять защелкал ножницами.
— Кто кому чего сказал? — не выдержал Вонючка. — И кому что надо было услышать?
Горбач опять свесился вниз.
— Про стекло, — сказал Кузнечик. — Что это я его разбил. Старшие знают.
— Это не я! — выпалил Вонючка. — Я чист. Никому никогда!
Сиамец зевнул. Горбач возмущенно завозился в одеялах. Слон ковырял карман комбинезона.
— Я им сказал. Кузнечик… Очень хотел. Вас выпустить. Очень волновался. Я им сказал.
— Кому? — Вонючка сдвинул корону набок и поковырял в ухе. — Кому ты сказал?
— Им, — Слон неопределенно помахал рукой. — Большому. Который спросил. И еще — который рядом стоял. Ему тоже. Нельзя было? Они не обиделись.
Незабудковый взгляд Слона переполз на Сиамца, палец потянулся в рот.
— Нельзя было, да?
Сиамец вздохнул.
— Сильно досталось? — спросил он Кузнечика.
— Нет, — Кузнечик подошел к Вонючке и подставил ему карман. — Достань. Я тут кое-что записал для твоих писем. Чтобы ты упомянул.
Вонючка рванул карман, выхватил бумажку и завертел в руках, внюхиваясь в написанное.
— Ого, — сказал он. — Ничего себе… Думаешь, в хозяйстве пригодится?
Горбач тоже прочел и недоуменно уставился на Кузнечика:
— Дирижабль?
— Я, конечно, могу написать, что бедный парализованный малютка хочет заняться воздухоплаванием, — мечтательно протянул Вонючка. — Мне не трудно. Но поймут ли?
— Это название песни, — перебил Кузнечик. — Или группы. Сам не понял. Если, конечно, Гиббон не пошутил.
— Выясним, — Вонючка спрятал листок. — И напишем.
Слон тяжело протопал по журнальным обрезкам и остановился рядом с Кузнечиком.
— Я тоже хочу корону, — прохныкал он. — С зубчиками. Как у него. — Слон показал на Красавицу.
Вонючка протянул ему свою.
Слон спрятал ладони за спину:
— Нет! Как у него. Красивую!
Горбач снял корону с Красавицы и нахлобучил на Слона. Чтобы не упала, пришлось ее приплюснуть. Слон отошел, боясь шелохнуть головой.
— Обошлось без рева, — обрадовался Горбач. — Повезло.
Сев на свою кровать, Слон осторожно ощупал голову.
ДЕНЬ ПЯТЫЙ Это крик Хворобья! — громко выдохнул он И на сторону сплюнул от сглазу.После Помпея я не был на первом. Как-то меня перестал привлекать этот этаж. Можно назвать это трусостью. Но на самом деле я жду. Места бывают плохие, а бывают — временно плохие. Временную «худость» можно переждать. Я думаю об этом все утро. О том, как соскучился по меняльным делам. И о том, что после Помпея времени прошло уже достаточно. Вторники — меняльные дни.
И вот, после уроков я разбираю свое хозяйство. Все, что набито в коробках и в мешках. Ничего путного не нахожу, может, оттого, что давно не менялся. Когда отрываешься от этого дела надолго, теряется нюх на спрос. Роюсь в самых древних залежах, натыкаюсь на позабытый фонарик с голой теткой. Ручка в виде тетки, которую полагается держать за талию. Гнусная штука. Совсем слегка облупленная. Беру. Становится стыдно, и я набираю еще по три связки бус. Из ореховых скорлупок, из финиковых косточек и из кофейных зерен. Их немного жалко, но если умеешь, всегда можно сделать еще. Увязываю все в узелок. Совсем маленький.
Лезу в пластинки, проверяю дальние ряды. Ингви Малмстин. Не мешало бы обменять. Лэри с ума сойдет, но мне виднее, что у нас в хозяйстве лишнее. И потом, вполне может статься, что менять его окажется не на что. Верну его на место. Я почти уверен, что так и будет. Прячу диск в пакет, чтобы не бросался в глаза, и еду.
Уже на лестнице слышу гул, а ниже мелькают спины. Народу больше, чем обычно. Намного больше. Не понимаю, отчего это так, и только в самом низу вижу, что половина менял девчонки — и удивляюсь своему удивлению. Как будто у них не может быть могло ничего годного для обмена. Опять я забыл про Закон. Мне делается немного не по себе. Вообще-то я застенчивый и не люблю, когда меня застают меня врасплох. Закон — это интересно и здорово, но только не тогда, когда ничего такого не ждешь. Я как раз и не ждал. Но не поворачивать же обратно, если уже спустился у всех на глазах.
И вот я медленно еду мимо всех — стоящих и сидящих, с тем и с этим — и стараюсь выглядеть как обычно. Как будто они всегда тут торчали, и в этом нет ничего особенного. Впрочем, не так уж трудно сохранять спокойствие, когда вокруг — толпа принарядившихся Крыс и Псов, в которой тебя почти не видно и сквозь которую ты с трудом продираешься.
Филин с лампами и сигаретами в своем углу. За сокоавтоматом — Мартышка с наклейками. Все остальные затеряны среди девчонок. Никто ничего не держит на виду, надо спрашивать — а я стесняюсь и уже понимаю, что зря спустился. Кому сегодня интересны пошлый фонарик и самодельные бусы? Все пришли за новыми знакомствами, менялки — только предлог. Но все равно я еду до конца, чтобы потом с полным правом вернуться обратно.
— Что у тебя? — спрашивает Гриб, пятнистый от прыщей, как мухомор. Смотрит поверх головы. Плевать ему, что там у меня. Просто так спрашивает. Рядом томная Габи держит огромнющий плакат с Мерилин Монро. И зевает как крокодил.
Быстро проезжаю. К пластинкам очередь из четырех Псов и двух девушек в очках. А сразу за ними — пустота, только одна сидит единственная девчонка. Совсем неожиданно застреваю рядом. Вообще-то, чтобы поправить пластинку, которая сползает с Мустанга, одновременно норовя вываливалиться из конверта. И вдруг вижу…
У нее на коленях — жилетка всех цветов радуги, расшитая бисером. Горит, переливается, как солнышко. Не может быть, чтобы такую вещь принесли на обмен. Это понятно, но меня все равно притягивает. Как-то само собой. Она поднимает голову. Глаза зеленые, чуть темнее, чем у Сфинкса, а волосы… на волосах она сидит, как на коврике.
— Привет, — говорит она. — Нравится?