Он не хотел никого обидеть, ибо любил своих ближних почти так же, как самого себя. Однако трудность состояла в том, чтобы узнать, кто же были эти ближние, так как, надо вам сказать, далеко не все люди достойны называться ближними. Так вот, значит, дело заключалось в том, что… Но имейте терпение выслушать мои отступления, так как иначе писать я не могу; я не могу не отвлекаться и обязательно должен свернуть в сторону, вроде того как голодная лошадь сворачивает с дороги, чтобы забраться в придорожные посевы и ухватить там какую-нибудь травинку. Так, направляясь, например, в Алькалу, я оказываюсь вдруг в окрестностях Сарагосы, и, заночевав в Уэте, наутро я уже завираюсь, я хотел сказать – забираюсь, на холмы Убеды. Так вот, значит, дело заключалось в том, что мой патрон проведал о тех слухах, которые про него распустили, и выходило так, будто батуэки утверждают, что после всего злонамеренного, что он про них наболтал, он-де, мол, не решится приехать снова в Батуэкию, хотя бы даже и хотел это сделать, потому, дескать, что он боится.
– Я боюсь? – воскликнул бакалавр, как только узнал об этом. – Клянусь богом, я никогда ничего не боялся и теперь непременно поеду в Батуэкию хотя бы только для того, чтобы посмотреть, как это тамошние обжоры едят бакалавров.
– Ах, господин бакалавр, не совершайте такого безумства, – твердили мы все ему в один голос. – Ну, подумайте сами: если бы вы даже испугались глупцов, так что из того? Право же, на свете нет ничего страшнее глупцов.
И вот, сеньор дон Андрес Нипоресас, всерьез задумался он над этим, дни и ночи напролет все прикидывал, ехать или не ехать, пока, наконец, не решился ехать. И мы, дорогой мой сеньор, отправились в Батуэкию… Успокойтесь, в тот раз с ним не случилось ничего такого, о чем стоило бы рассказывать.
………………………………………………………………………
Наконец наступила одна из пятниц, и ничего дурного она не предвещала, а пришлось-таки уложить в постель нашего господина бакалавра, вечная ему память. И когда он почувствовал, что смерть приближается, он не захотел умирать, не исполнив всех обязанностей, которые налагало на него звание доброго христианина. Впрочем, я не решился бы назвать его добрым, хотя готов утверждать, что он был христианином. Исполнив свои христианские обязанности, а для этого мы надолго оставили его наедине с самим собою, он позвал нас, и мы тотчас же собрались у его постели.
– Дети мои, – сказал он голосом уже совсем непохожим на прежний и до того слабым, что под конец мы едва понимали, что он говорит. – Дети мои, я созвал вас для того, чтобы обо мне не говорили потом, будто я, умирая, не оставил никакого завещания и не открыл своего истинного образа мыслей. Даже если он и не покажется истинным (так как я сам не знаю, что следует называть истинным), то по крайней мере это мой последний образ мыслей. Должен сказать вам, что я часто менял свои убеждения, менял бы их и дальше, если бы смерть дала мне отсрочку, но я чувствую, что она уже тут, рядом, и хватает меня за глотку. Мне очень не хотелось бы также, чтобы обо мне, то есть о человеке, который только и жил болтовней, сказали, что я умер, не промолвив ни словечка, – это мне было бы очень обидно.
Что же касается наследства, то вы, дорогие мои, хорошо знаете, что я ничего не оставляю, кроме мира, в котором я жил, да к тому же, видит бог, я оставляю его не по своей воле, а потому, что вынужден его оставить, как бы это ни было для меня горько. Мне не нужно также заявлять, что я беден, ибо всему обществу отлично известно, что я был поэтом, с детства посвятил себя литературе в Батуэкии, жизнь прожил честно и порядочно, не был ни льстецом, ни интриганом, денег ни у кого не занимал и не брал в залог под проценты, не было у меня ни красивой жены, ни хорошенькой дочери, ни дяди-епископа, ни отца, занимающего высокий пост в министерстве. Так с чего же было взяться богатству?
Поэтому я оставляю то немногое, что найдется, если вообще что-нибудь найдется, на молитвы за упокой души моей, так как при жизни сам я не очень утруждал себя молитвами; и если мой сын будет недоволен тем, что он остается и без этой малости, то придется терпеть, ибо свои желания я ставлю выше его нужд, а душу свою – выше ого плоти.
Торжественно заявляю в свой смертный час, как если бы душа моя уже отлетела, что я испытываю чувство страха и умираю от страха; я не стыжусь в этом признаться, так же как другие не стыдятся совершать различные поступки. Более того, мне очень прискорбно сознавать, и я глубоко раскаиваюсь, что мне не суждено было изведать страх несколько раньше. Но что делать? Всего сразу не сделаешь.
Item: [144]поскольку я знаю много людей здоровых, сильных и занимающих хорошее положение в обществе, которые отрекались и от своих убеждений и от своих слов всякий раз, когда это казалось им выгодным или удобным, постольку и я отрекаюсь не только от того, что я уже в свое время говорил, но и от того, что мне еще нужно было бы сказать, – а это было бы немало. Это мое отречение должно пониматься в том смысле, что я оставляю за собой право, если, бог даст, я буду жив, снова отречься, когда и как мне будет удобно, – и так до скончания века. Такова моя воля, а в личные дела никто не имеет права вмешиваться. Мои убеждения всегда были подобны платью: я менял их ежедневно; большинство батуэков не посмеют упрекнуть меня за это.
Кстати о батуэках. Я заявляю, что батуэки вовсе не такие уж батуэки, как это кажется: каюсь, что я так их называл, и спешу отречься от этого, и благодарю их вместе с тем за ту незлобивость, с которой они сносили эту мою дерзость.
В свой последний час я каюсь и очень сожалею, что даже те немногие познания, которыми я обладал при жизни, были для меня подобием петли на шее. Клянусь, что не буду больше интересоваться никакими науками, если свершится божеская милость и я останусь в живых. И если бы мне удалось после смерти воскреснуть, – а благодаря силе всевышнего такие вещи иногда совершались, хотя я и не думаю, чтобы это распространялось на такого грешника, как я, – то обещаю никогда больше не заглядывать ни в одну книгу, а смотреть только на обложку и высказывать суждение только о переплете.
Но тут потребовалось дать ему чего-нибудь подкрепляющего, что мы и сделали, прочитав ему несколько строчек из бодрящих лоа самоновейшего изготовления.[145] Несколько минут мы полагали, что уже наступил конец. Но он немного оправился и продолжал:
– Что же касается моего друга (как он меня в этом заверяет), то есть Андреса Нипоресас, то я не хочу, чтобы он скреплял своей подписью мое завещание, если бы он даже был свидетелем моей последней воли, хотя, как я вижу, его здесь нет. Тем не менее я настаиваю на том, что я сказал, так как мне известна категория так называемых лично отсутствовавших свидетелей. Если же, – как следует ожидать, – он напишет мой некролог, то пусть его тоже не подписывает. Это мое желание объясняется тем, что я не хочу, чтобы мое покаяние и самая смерть были восприняты публикой как балагурство и издевка, а это непременно так и будет, если только смешливая публика увидит подпись Нипоресас.
Прошу его сделать для меня это одолжение, хотя он может и не откликнуться на мою просьбу. Я знаю многих людей, которые ничего тебе не сделают, как их ни проси, и думаю, что не очень этим смущаются.
Item: я утверждаю, что на свете есть дружба и друзья (раньше я говорил как раз обратное), и это верно хотя бы уже потому, что они есть у меня, а этим все сказано: один этот факт сам по себе является самым доказательным доказательством.
Item: я утверждаю, что столица наша и двор свободны от пороков, хотя во втором номере журнала я писал противное, да простит меня за это господь бог.[146]
Item: я признаю, что публика у нас просвещенная, беспристрастная, достойная уважения и все такое прочее,[147] что в подобных случаях говорится. Если я прежде утверждал противное, то это потому, что был не иначе как безумцем, раз не мог понять таких простых вещей. Раз так говорят все, то, значит, это и впрямь истина.
Item: объявляю во всеуслышание, что иногда я говорил о вещах не так, как хотел бы о них сказать. Впрочем, это совсем неважно, так как я убежден в том, что, как бы о них ни говорилось, – это все равно, что о них ничего не говорилось. Есть вещи, которые никак не исправишь, – так именно обстоит дело в большинстве случаев.
Item: я признаю теперь, что стихи на случай, как бы они ни были плохи, никогда не бывают плохи, если они появляются во-время,[148] – все на свете относительно. Если кто-нибудь не поймет, что я хотел сейчас сказать, то ничего не поделаешь. Мне приходится теперь очень спешить, и я не могу останавливаться для более пространных объяснений.
Увы, дети мои, я чувствую, что умираю. Пусть это послужит вам уроком: прежде чем говорить, подумайте хорошенько над тем, что вы будете говорить. Видите, к каким последствиям приводит болтовня. Если вы дорожите своим спокойствием, забудьте все, чему учились, ни на что не обращайте внимания, побольше льстите и не бойтесь пересолить: за лесть еще никого не преследовали. Откиньте прочь всякие заботы о том, хорошо или плохо идут у нас дела. Высказывайте всем и каждому свое сердечное расположение или по крайней мере делайте вид, что чувствуете расположение, даже если оно идет не от сердца, и вы прослывете людьми отличнейшего характера, не то что я: мне суждено умереть с репутацией человека злонамеренного, и все это из-за стремления доказать, что от некоторых государств никогда не дождешься ничего путного. Это конец… умираю… прощайте, дети мои… умираю от страха!