Этим он был надежно огражден от дальнейших свинобойных воплей, от ответного шума, который развели сбежавшиеся на них ночные сотрудники, от тягот собственной транспортировки, не слишком тщательной, так что на какой-то из площадок между лестничными пролетами собратья Бриггса, оскорбленные таким недюжинным коварством, даже упустили его с каталки, но под сонные окрики растревоженных сестер с врачами взяли себя в руки и продолжили смирно выполнять обязанности, от громогласных обсуждений происшествия с участием старшего медсостава и Адлера, члены которых прямо у него над головой строили догадки по поводу случившегося, так как оба потерпевших были к допросам совсем не расположены, а без их помощи очень трудно было понять, что именно могло потребоваться одновременно Идену и Бриггсу посреди ночи в процедурной, а также каким образом туда затесался орбитокласт.
Крепким ударом об стену его напрочь вышибло из тела на добрых три часа, за которые одна половина посвященных в дело работников лечебницы, заранее предвкушая проблемы с родственниками, успела взмолиться о том, чтобы он очнулся, другая, более прозорливая — о том, чтоб не очнулся, но надеждам этой второй, догадливой половины сбыться было не суждено, потому что в себя Иден все же пришел, хотя и не сразу обрел при этом способность удерживать в памяти происходящее, а периода беспамятства не осознавал вовсе. Поэтому он все утро вслух недоумевал, каким это странным чудом из процедурной за секунду переместился в неврологию, и требовал потом воды, которую старательно выпивал, выблевывал и тут же начинал цикл по новой.
Однако уже к вечеру того же дня Корсаков отступил, следом за ним устал бушевать ушибленный мозжечок, и штормовое головокружение, сопутствующее тошноте, поблекло до легкой качки, неприятной своим постоянством, но вполне преодолимой, так что из значительных препятствий к дальнейшей обороне остались лишь неотвязная головная боль да туман в черепе, такой густой, что сквозь него одна мысль до другой уже едва дотягивалась, по пути увязая в мушином белом шуме, и не понять было, это от сотрясения или от каких-нибудь новых лекарственных средств, разбавивших меню уже после попадания на больничку.
Как бы то ни было, именно благодаря этому проклятому шуму в башке Иден не сообразил вовремя, что на расспросы врачей, в кои-то веки необычайно участливые и осторожные, категорически нельзя было отвечать правду, нельзя было говорить “помню” в ответ на вопрос о случившемся в процедурной и вдаваться в подробности, злополучный орбитокласт даже упоминать не следовало, а уж тем более рассказывать о нем всяким любознательным дамочкам, случайно забредшим в досягаемость из параллельного мира, да еще и в присутствии Адлера — ведь тот, несомненно, ловил под прикрытием густой сосенки каждое слово. Назло Адлеру он и рассказал, впрочем, оскорбленный нелепой байкой про спицу и настороженный настойчивостью, с которой ее передают из уст в уста, отчего создается впечатление, что истинная суть произошедшего грозит репутации, причем не только одного Бриггса, но и кого-то поважнее, вот и замалчивается изо всех сил.
Яркий образ Луизы врезается в наполняющий череп Идена туман калеными осколками фаустпатрона и застревает там, будоража многообразием оттенков — немалую часть их составляет раздражение от невозможности объяснить ее интерес иначе, чем желанием поглазеть и подивиться, будто балованный ребенок в цирке уродов, и ненависть оттого, что она при этом так быстро и жестоко все до дна разглядела. Остаток недели тепличного существования в неврологии под чутким надзором госпожи Мильтон, на удивление компетентной и строгой женщины за пятьдесят, чья бдительная власть лишает младших сотрудников возможности применять привычные меры к угодившим под ее крыло пациентам, он проводит в основном за сожалением о том, что не было возможности действительно извлечь из воздуха новый орбитокласт и засадить Луизе в глаз, пока был шанс, так как в оброненное ею обещание вернуться он не верит, не видя на то никаких логических причин. Наполненные бездельем дни там тянутся медленно, но в конце концов все же исчерпываются, когда очередная мудреная последовательность тестов с молоточками, сгибаниями разных суставов и тыканьем пальцами по носу наконец позволяет доктору Мильтон возвестить, что от перенесенного сотрясения Иден оправился уже достаточно и может теперь возвращаться в родные пенаты подросткового.
Назад он отправляется в тягостном молчании, сопровождаемый помимо Адлера конвоем из двух санитаров, чьи лица кажутся незнакомыми, пусть они и внушают не больше доверия, чем их уже изученные сотрудники. Это молчание само по себе служит убедительным прогнозом предстоящей экзекуции, но тревожиться ее неизвестностью здорово мешает шум в башке и свежий мартовский воздух кристально ясного дня по пути между корпусами; мимоходом Иден замечает, что на геометрически правильных клумбах в саду уже успели распуститься новые красочные цветы разных видов, однако названий их вспомнить не может. После всей этой весенней ясности интерьер мужского корпуса кажется полутемным, полным мутных теней, а контрастно мрачному впечатлению способствует совокупность знакомых душных запахов. Старой-доброй палаты они достигают как раз во время послеобеденного отдыха, когда обитатели зверинца могут передохнуть от добровольной трудотерапии и не обязаны стараться на благо младшего персонала в обмен на сигареты с булочками, так что при возвращении в палату присутствуют оба его соседа.
Каждый занят своим делом — Оливер читает какую-то книжку из тех, которые ему по причине примерного поведения дозволяется брать в библиотеке, а Отто привычно сидит в свитом из постели гнезде у себя на койке и развлекается тем, что дует на бумажную ветряную вертушку на палочке, потешно сложив для этого трубочкой непослушные толстые губы. Невзирая на свою шаткую, неотступную рассеянность, Иден сразу замечает, сколь старательно Оливер прячется за баррикадой серой книжной обложки, будто так погружен в чтение, что весь мир вокруг померк и умолк. Поначалу он списывает это на нежелание Оливера признавать его присутствие, а, значит, свое поражение в споре на предмет Бриггса, однако такую иллюзию быстро вытесняет удивление от того, что конвой не спешит уходить, вместо этого намертво застыв в дверях, да и Адлер стоит перед санитарами недвижимый, с видом печального осуждения, и как будто чего-то ждет.
Ждет он вопросительного взгляда, которого в конце концов удостаивается, и в ответ говорит тогда, плохо скрывая голосом холодное злорадство:
— Ты только не очень-то тут располагайся, а давай-ка начинай лучше собирать свои пожитки. Допрыгался ты, братец, переводят тебя-таки в буйное.
— Куда, — повествовательно говорит Иден от неожиданности; сразу осмыслить эту новость мешает недоумение от приказа собирать пожитки, ведь никаких пожитков у Идена стараниями подчиненных того же самого Адлера в палате нет, так что привели его сюда, по всей видимости, лишь для того, чтобы устроить из перевода сцену и заодно наглядно продемонстрировать Оливеру всю пагубность бунтарского поведения соседа. Оливер внемлет очень тщательно, меньше всего на свете он в эту минуту занят чтением, так как взгляд его, упертый в текст, совсем не двигается, и страницу он перелистывать не спешит. — Зачем в буйное?