– Искусственный анус, – снова пробормотал тот мечтательным голосом. – Я знал, что она была недовольна нашей жизнью но неужели это уважительная причина для самоубийства? Я тоже был недоволен жизнью и, признаюсь тебе, не ожидал, что, будучи архитектором, ограничусь строительством дурацких курортных комплексов для дебильных туристов под надзором нечистых на руку и до ужаса пошлых промоутеров; ну что тут скажешь, работа есть работа… Может, она просто не любила жизнь, и все тут. Больше всего меня потряс рассказ соседки, которая случайно с ней столкнулась прямо перед этим. Она возвращалась с покупками, возможно, именно тогда она купила яд, – мы так, кстати, и не узнали, как ей это удалось. Так вот, соседка сказала, что она выглядела счастливой, невероятно радостной и счастливой. У нее был вид, уточнила она, человека, который собирается в отпуск. Она отравилась цианистым калием и, судя по всему, умерла мгновенно; я совершенно уверен, что она не мучилась.
Он замолчал, и молчание длилось так долго, что Джед чуть в обморок не упал. Ему уже чудились бескрайние луга, травка, трепещущая на легком ветерке, и свет вечной весны. Он очнулся внезапно, отец все так же качал головой и что-то бормотал, продолжая нелегкий внутренний спор с самим собой. Джед замешкался – в его планы входил еще десерт: в холодильнике дожидались своей очереди политые шоколадом профитроли. Вынуть их? Или, наоборот, постараться разузнать наконец о самоубийстве матери? Он-то, в сущности, почти не помнил ее. А отцу пришлось все это пережить. Он решил повременить немного с профитролями.
– У меня никогда не было других женщин – сказал отец бесцветным голосом. – Ни одной, никогда. Я даже желания такого не испытывал. – И он снова затряс головой, забормотал.
Джед все-таки отважился достать профитроли. Отец изумленно взглянул на них, словно на совершенно неведомый объект, встречу с которым ничто в его жизни не предвещало. Он взял один профит-роль и покрутил в пальцах, всматриваясь в него так же пытливо, как если бы это была собачья какашка; но в итоге все-таки положил его в рот.
Затем последовали две-три минуты безмолвного исступления, когда они оба хватали один за другим профитроли прямо из декоративной коробки от кондитера и яростно, не нарушая молчания, тут же сжирали их. Когда это безумие улеглось, Джед предложил выпить кофе. Отец сразу согласился.
– Я бы выкурил сигаретку… – сказал он. – У тебя найдется?
– Я не курю. – Джед вскочил. – Давай я сбегаю. На площади Италии допоздна открыт бар, где продают сигареты. И вообще… – Он посмотрел на часы, с удивлением обнаружив, что всего восемь.
– Думаешь, они работают в Рождество?
– Попытка не пытка.
Джед надел пальто. Когда он вышел, резкий порыв ветра хлестнул его по щекам; в ледяном воздухе кружились снежинки, было, наверное, градусов десять мороза. Бар на площади Италии как раз закрывался. Хозяин, недовольно ворча, вернулся за прилавок.
– Что вам?
– Сигареты.
– Какие?
– Не знаю. Хорошие.
Тот бросил на него измученный взгляд.
– «Данхилл»! «Данхилл» и «Житан»! И зажигалку!
Отец сидел в той же позе, съежившись на стуле, и даже не пошевелился, когда открылась дверь. Но все-таки вытянул сигарету из пачки «Житан», с любопытством посмотрел на нее и зажег.
– Я двадцать лет не курил… – заметил он. – А теперь – какая разница? – Он несколько раз затянулся. – Крепкие, – сказал он. – Хорошо. В юности мы все курили. На рабочих совещаниях, в кафе, бесконечно спорили и курили. Странно, как все меняется…
Он отпил коньяку, который сын поставил перед ним, и снова умолк. В тишине Джед слышал яростное завывание ветра. Он взглянул в окно: густой водоворот снежинок превратился в настоящую метель.
– Мне кажется, я всю жизнь мечтал стать архитектором, – заговорил отец. – В детстве я увлекался животными, как, наверное, все дети, и на дежурные вопросы взрослых отвечал, что хочу стать ветеринаром, когда вырасту, но меня тогда уже привлекала архитектура. В десять лет, помню, я попробовал построить гнездо для ласточек, которые проводили лето в сарае. Я вычитал в энциклопедии, что они вьют гнезда, скрепляя их землей и слюной, и целыми днями трудился над ним не покладая рук… – Его голос дрогнул, он снова запнулся, и Джед обеспокоенно взглянул на него; глотнув коньяку, отец продолжал: – Но они так и не захотели селиться в моем гнезде, так и не захотели. Они вообще перестали гнездиться в сарае… – И старик вдруг заплакал, слезы текли по его лицу, и это было ужасно.
– Папа, – воскликнул Джед, совсем растерявшись, – папа… – Казалось, тот не может сдержать рыданий. – Ласточки никогда не селятся в гнездах, сделанных человеком, – быстро проговорил он, – это просто невозможно. Стоит человеку дотронуться до их гнезда, как они покидают его и вьют другое.
– Ты откуда знаешь?
– Прочел несколько лет назад в книге о поведении животных, когда собирал материал для одной картины.
Все он наврал, ничего такого он не читал, зато отец тут же расслабился и затих. Ну надо же, подумал Джед, больше шестидесяти лет он жил с таким камнем на душе! И вся его карьера прошла, наверное, под этим гнетом!
– После лицея я поступил в Школу изящных искусств в Париже. Мама забеспокоилась, ей хотелось, чтобы я учился на инженера; но твой дед очень меня поддержал. Я думаю, у него тоже были творческие амбиции, но ему так и не представилась возможность фотографировать что-либо кроме первого причастия и свадеб…
Джед не помнил, чтобы отец занимался чем-то, кроме чисто технических проблем, или финансовых, в последнее время. Мысль о том, что он тоже окончил Школу изящных искусств и что архитектура относится к творческим профессиям, ошеломила и смутила его.
– Да, я тоже хотел стать художником… – сварливо, почти злобно буркнул отец. – Но не тут-то было. В пору моей юности, ведущим направлением был функционализм, к тому моменту он доминировал уже не одно десятилетие, и после Ле Корбюзье и Ван дер Роэ в архитектуре не произошло никаких значимых событий. Все новые города и населенные пункты, построенные в пятидесятых- шестидесятых годах, несли на себе следы их влияния. Я и еще несколько человек в Школе хотели заниматься чем-то другим. Не отвергая, по сути дела, примат функционализма или определение дома как «машины для жилья», мы оспаривали само понятие жилища. Ле Корбюзье был «продуктивистом», как все марксисты и либералы. Он изобретал для человека квадратные, утилитарные офисные здания, без никаких там украшательств; жилые дома мало чем от них отличались, если не считать дополнительных служб – детского сада, бассейна, спортивного зала; дома и офисы соединялись переходами. В своей жилой ячейке человек имел право на чистый воздух и свет, это страшно важно для его идеи; свободное пространство между рабочими и жилыми структурами было отдано под дикую природу – леса и реки, – по его замыслу, видимо, человечьи семьи должны были прогуливаться там по воскресеньям, в общем, так или иначе он оберегал это пространство и, будучи своего рода экологом-первопроходцем, полагал, что человечество вполне может ограничиться типовыми жилыми модулями, которые вписываются в пейзаж, но не видоизменяют его. Какой это все-таки чудовищный примитив, поразительный регресс по сравнению с любым сельским видом, тонким, сложнейшим, постоянно меняющимся калейдоскопом лугов, полей, лесов и деревень. Его замыслы – плод хамского, тоталитарного ума. Ле Корбюзье казался нам тогда тоталитарным хамом, падким на уродство; но победили его принципы, отметив собой весь двадцатый век. На нас же повлиял скорее Шарль Фурье… – Он улыбнулся, заметив удивленный взгляд сына. – Первым делом мы, конечно, усвоили его сексуальные теории, весьма причудливые, надо отметить. Его истории о планетарных вихрях, факиршах и феях рейнской армии нельзя понимать буквально, даже странно, что у Фурье нашлись последователи, принимавшие его всерьез и собиравшиеся и впрямь построить новую модель общества, опираясь на труды учителя. Если видеть в нем только мыслителя, разобраться в этом невозможно, в его мыслях сам черт ногу сломит, но Фурье ведь, в сущности, не мыслитель, а гуру, первый в своем роде, и, как ко всем гуру, успех пришел к нему не в результате осознанного приятия его теории, а, напротив, благодаря тотальному непониманию вкупе с непоколебимым оптимизмом, особенно в сексуальном плане, – люди страсть как нуждаются в сексуальном оптимизме. А на самом деле главной темой Фурье, занимавшей его в первую очередь, был вовсе не секс, а организация производства. Он задает себе основополагающий вопрос: почему человек работает? Как получается, что, занимая определенное место в общественной организации, он готов держаться за него и выполнять задания шефа? Либералы отвечали, что причиной всему банальная жажда наживы, но мы не считали этот ответ исчерпывающим. А марксисты вообще ничего не отвечали, их это совсем не интересовало, поэтому, собственно, коммунизм и потерпел неудачу: стоило убрать финансовый стимул, как люди перестали работать, начали халтурить, прогулы достигли небывалого масштаба; коммунизму так и не удалось наладить производство и распределение самых элементарных материальных благ. Фурье застал еще старый режим и прекрасно понимал, что научные исследования и технический прогресс существовали задолго до появления капитализма и люди уже тогда работали не покладая рук, ишачили, можно сказать, и вовсе не ради наживы – ими двигало нечто гораздо более расплывчатое в глазах современного человека, а именно любовь к Господу, например у монахов, или просто-напросто честь мундира.