Но один плод уже зрел. В статьях «Дилетантизм в науке», которые начал в Новгороде Александр Герцен, он шел еще ощупью, с трудом прокладывая светлую просеку в густом лесу лженауки. Но автор не знал компромисса в главном: новая философия отвергнет все ложные авторитеты и станет могучим орудием преобразования жизни.
Далеко от Новгорода, в Берлине, философ Шеллинг читал новый курс лекций. В России за Шеллинга ухватились издатели «Москвитянина». Они величали Шеллинга первым мыслителем нашего времени, писали о несметном стечении к нему слушателей.
Откуда же возник этот порыв пламенной любви к немецкому философу у ревнителей древлерусских начал? «Москвитянин» не делал секрета для своих читателей.
«Шеллинг почувствовал необходимость, – объясняла редакция, – чисто отрицательному направлению своей философии противопоставить положительное направление Веры и Откровения».
Герцен отвечал, конечно, не только «Москвитянину», когда поставил эпиграфом к одной из своих статей: «Оставим мертвым погребать мертвых».
Впрочем, мертвецы не собирались уходить. Лучше других понимал это новгородский узник русского самодержавия, ополчившийся против мертвецов и в науке и в искусстве.
В петербургских гвардейских полках были обнаружены безыменные письма дерзкого содержания, ловко подкинутые в казармы неизвестными злоумышленниками. Власти сбились с ног, но виновных найти не могли.
Событие было так неожиданно и невероятно, что в правящих сферах поднялась паника. В Зимнем дворце неистовствовал император: призрак крамолы давал о себе знать в самой столице, но оставался неуловимым и безнаказанным. Комитет министров назначил следственную комиссию, комиссия состязалась в рвении с жандармами – дело о подметных письмах не двигалось вперед ни на шаг.
Стали искать проявления злого умысла в каждом печатном слове, в каждой букве. Нашли крамолу даже в очередной повести благонамеренного из благонамереннейших писателей – Нестора Кукольника. Везде чудилось нападение на первенствующее сословие.
– Знаете ли вы, господа дворяне, как вас бьют холопы палками? – гласно вопрошал дворян насмерть перепуганный сановник, вычитавший из повести невесть что.
Кукольника вызвал сам Бенкендорф, потом граф поехал с докладом к царю.
А царь в гневе указывал шефу жандармов на новую напасть. В одном из изданий было напечатано: «Народ наш терпит притеснения, и добродетель его состоит в том, что он не шевелится…»
– Дознаться! Пресечь! – гремел император.
Шеф жандармов снова мчался из дворца с важнейшими поручениями и, кажется, тоже готов был потерять голову. Вот что наделали подметные письма, оставшиеся, впрочем, без всяких последствий.
Власть испытывала припадки острого страха по всякому поводу. И тогда уже не было у нее веры ни в армию шпионов, ни в спасительную силу пеньковой петли, ни в застенки, ни в бога, ни в черта. Величественный император легко переходил от грозного окрика к нервической лихорадке. Высочайшие распоряжения следовали одно за другим. И, конечно, получила особые указания цензура.
Министр народного просвещения приказал цензорам «употреблять особую осмотрительность при цензуровании сочинений, авторы которых как бы исключительным предметом своих изображений избирают нравственное безобразие и слабости, и о всех описаниях такого рода, заимствованных из нашего отечественного и народного быта, представлять предварительно своему начальству».
Граф Уваров не оставил петербургских цензоров и личным наставлением, а при этом коснулся некоторых статей в «Отечественных записках». Автора их вполне своевременно изобличил «Москвитянин».
– Господа, – говорил на приеме цензоров министр, – в этих статьях нет противного цензуре. Может быть, я сам бы пропустил. Не скрою… Однако тон, господа, совершенно неподходящий. Надобно все учитывать и… – граф чуть было не сказал «давить», но воздержался, ограничившись жестом, – учитывать и не допускать!
Как раз в это время в Петербург вернулся из Москвы Белинский и привез поэму Гоголя.
Нельзя сказать, чтобы друзья Николая Васильевича, которые должны были хлопотать за него, встретили с особенным удовольствием новинку, только что запрещенную в Москве.
По общему решению заботы о «Мертвых душах» были поручены просвещенному царедворцу, неофициальному министру изящных искусств графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому. Михаил Юрьевич был душевно расположен к знаменитому писателю. Правда, граф, как назло, был очень занят в это время устройством придворных музыкальных увеселений. Положительно он не имел времени ни читать рукопись сам, ни дать ей движение.
Гоголь, не получая известий, слал в Петербург письма и изнемогал от волнения.
Графу Виельгорскому напоминали, граф с обычной любезностью обещал полное содействие. Вот-вот он покончит с придворными концертами… Уйма забот!..
К этим заботам присоединялись немаловажные сомнения. Ехать с «Мертвыми душами» к Уварову? А все ли в поэме благополучно? Искушенный в политике вельможа не мог допустить для себя конфуза. Лучше получить предварительный отзыв от какого-нибудь опытного цензора.
Выбор пал на профессора Никитенко. Это был тот самый профессор Никитенко, который год назад, отправившись на гулянье, устроенное для народа императором, был поражен царившей на площади мертвой тишиной. Он стал читать теперь «Мертвые души». Он прочел сначала как цензор, потом, второй раз, как читатель – и зачитался. А опытная рука то и дело ставила на полях запретительные знаки. Еще раз дошел до повести о капитане Копейкине – нет, этот эпизод никто не защитит от гибели! Пусть граф Виельгорский везет рукопись к графу Уварову. Он, профессор Никитенко, отдавая всю дань таланту автора, с охотою умоет руки…
А Михаил Юрьевич Виельгорский был занят еще больше. К тому же он вполне доверял мнению почтенного, всеми уважаемого профессора. Он так и не поехал к Уварову. И рукопись «Мертвых душ» так и не попала в руки министра.
Гоголь слал из Москвы письмо за письмом. На цензора Никитенко наседали со всех сторон. Белинский урывал каждую минуту от своих занятий.
А занят он был действительно по горло. Надо было ответить «Москвитянину». В «Отечественных записках» появился убийственный портрет «педанта». Шевырев изображен под именем Лиодора Ипполитовича Картофелина. Он именует философию буйным обожествлением разума. Он ненавидит все живое и разумное. Он не может слышать без ужаса слово «идея». Он весь раздутое самолюбие. Самолюбие съело небольшую долю ума, вкуса и способности, данных ему природою; «…берегитесь его!.. – восклицал Белинский. – Рецензия его превращается в площадную брань, критика становится похожа на позыв к ответу за делание фальшивой монеты…»
Памфлет с быстротой молнии распространился между студентами Московского университета. Профессор Шевырев принужден был скрыться из аудитории. На досуге он обдумывал новый донос. Но разве дело было только в Шевыреве?
В том же номере журнала Белинский напечатал рецензию на детище Загоскина «Кузьма Петрович Мирошев». Для начала критик объединил писания москвича Загоскина с писаниями Булгарина и закончил статью так: «Скоро о подобных явлениях уже не будут ни говорить, ни писать… Цель нашей статьи – ускорить по возможности это вожделенное время, которое будет свидетельством, что наша литература и общественный вкус сделали еще шаг вперед…»
Может быть, единственный раз «Москвитянин» сказал правду, когда доносил на Белинского, что он спешит со своими убеждениями навстречу новым потребностям новых поколений. От имени этих поколений и выступает Виссарион Белинский. От имени этих поколений он борется за поэму Гоголя.
Цензор Никитенко наконец сдался. Он исключил многие, особо подозрительные места «Мертвых душ», он зачеркнул повесть о капитане Копейкине, он смягчил название: пусть будут «Похождения Чичикова, или Мертвые души»…
Цензор Никитенко застраховался по всем пунктам. Но государственная машина дала еще раз опасный сбой. Она процеживает комаров, а сквозь сито проскакивает слон. И это в то время, когда в петербургских редакциях стоит стон от анекдотических придирок цензуры!..
Редактор «Отечественных записок» Андрей Александрович Краевский при всей своей выдержке заметно нервничал и терялся. После внушения цензорам относительно тона статей Белинского Андрей Александрович утроил бдительность. Черт его знает, каким еще камертоном нужно обзавестись редактору… Статьи Белинского возвращались из цензуры окровавленными, но после напечатания каждой из них популярность журнала росла. Увеличивалась и смелость редактора.
Впрочем, всякой смелости тоже должен быть предел.
На столе у Андрея Александровича долго лежала очередная рецензия Белинского. Писал на этот раз критик об учебнике всеобщей истории. Тема как будто далекая от политики, и тон, как ни выверял его Краевский, на сей раз умеренный. Куда умереннее, чем в других статьях. И все-таки он не решался отправить статью в типографию, прежде чем не переговорит с автором.