— Можно. Вздор…
— Можно, конечно… только окончательно расстроив ряды и выбив из сил и без того обескураженных солдат… Требуется два перехода. А тем временем воздушной разведкой противника наше отступление будет выяснено.
Саввич оборвал на этот раз резко, подчеркнуто и твердо глядя в прищуренные медвежьи глазки.
Иванов не шевельнулся, не приподнял век.
— Командарм-восемь резонно вполне, на мой взгляд, — чеканил Саввич, не отводя глаз и, видимо, готовый к открытой борьбе и уверенный в своих силах, — доносит, что приказание главнокомандующего задержать в окопах разведчиков и дивизионную конницу, чтобы замаскировать наш отход, цели не достигнет. Артиллерию оставить с разведчиками опасно — ее неминуемо потеряешь. А отсутствие артиллерии тотчас же будет замечено неприятелем. Наконец самое существенное и неоспоримое в доводах Брусилова: трем дивизиям пехоты и одной кавалерийской спрятаться в лесу у Колков невозможно. В этих местах обширные болота, германский корпус идет, конечно, с разведкой и не пропустит незамеченной такую массу наших войск.
Снова намеренное молчание и чрезвычайно почтительно звучащий вывод:
— Все вышеизложенное дает мне смелость, ваше высокопревосходительство, настаивать на отмене данной нами директивы. Я охотно возьму это на себя. В противном случае командарм-восемь слагает с себя всякую ответственность за успех операции. Я же, как начальник штаба Юзфронта, останусь при особом мнении, какое изложу формально в докладной записке.
— Все?
Иванов открыл глаза, в них кроткое приятие неизбежного.
— Все, ваше высокопревосходительство.
— Благодарствую, благодарствую, ваше превосходительство. Отменно рад был выслушать нелицеприятную критику. Но… — Николай Иудович, приподняв плечи, развел в стороны руки, — но в ошибках своих тверд, ибо никому, кроме Господа, не дано быть правым. Перед Ним отвечу.
И с неожиданной силой:
— Приказу моему отмены нет. Так и передайте командарму-восемь.
Главнокомандующий знал своего командарма. Он знал, что Брусилов только сгоряча может сказать, что слагает с себя ответственность, а в действительности никогда ее с себя не снимет, как бы, на его взгляд, ни была нелепа возложенная на него задача. Комфронта знал, что выполнение его директив никогда не поставит его самого в положение виновника катастрофы; катастрофы Брусилов не допустит. А победы Николай Иудович не искал. Гораздо более тревожна была угроза Саввича. Этот генерал очень себе на уме. Каждый его шаг рассчитан, каждое слово взвешено. Долгое время он был безукоризненным исполнителем пожеланий своего начальника. Он понимал его с полуслова, развивал то, что только давалось в намеке. Это настораживало. Его высокопревосходительство не жаловал тех, кто угадывал его мысли. Но в конце концов, пожаловаться было не на что. Начальник штаба не затруднял комфронта излишними расспросами, не докучал ему собственным мнением. А тут нате вам! Особое мнение, да еще в письменной форме. Это неспроста. Это бунт, тем более опасный, что поднял его осторожный человек, превыше всего ставящий свою карьеру. Если он рискует — значит, наверняка. Значит, у него есть основания, есть уверенность в победе. Откуда пришла уверенность? Когда? Приезд этого щелкопера? Вздор! Вздор! Иванов слово в слово передал своему начштаба свою беседу с Манусевичем, прочел письмо Вырубовой… Скрывать было нечего… Чисто. Чистенько… А ежели что наболтал журналистик, так ведь на чужой роток не накинешь платок, за собачий лай — хозяин не ответчик… Всего вероятней — другое. Начштаба пронюхал о настроениях. Неужто царица-матушка уже не сила? Царь-государь со своей лаской — не защита?
Алексеев сидит за рабочим столом в небольшой комнате в два окна. Он не замечает казенной скуки в том, как размещена мебель, какого унылого цвета портьеры на окнах и как безнадежно громоздки письменные приборы. Он равнодушен к вещам, если они не служат прямому своему назначению. У него нет эстетических потребностей — это сразу же отмечает Саввич, оглядевшись вокруг.
Сдержанно кланяясь, начштаба, не подходя к столу, ждет, когда ему предложат сесть.
— Здравствуйте, Сергей Сергеич. Садитесь. Я вас слушаю.
Такой быстрый переход к делу обескураживает Саввича.
Хотя бы приличия ради задал несколько вопросов. По ним можно было бы поймать верный тон, угадать, с какой стороны подойти к той щекотливой теме, которой он собирался коснуться.
За семь с половиной часов ожидания Саввич успел десяток раз передумать и взвесить каждую фразу предстоящей ему сугубо ответственной и чрезвычайно секретной беседы с новым начальником штаба верховного.
При Саввиче были кое-какие письменные доказательства, но существенное заключалось в мелочах, дополняющих и изобличающих друг друга.
Логика мелочей была неоспорима. Но что известно Алексееву? О чем он только догадывается? Чего он совсем не знает? Излагать или не излагать внешнюю сторону событий, послуживших поводом к расхождению мнений двух военных авторитетов, двигающих одно дело? Эта внешняя сторона также очень существенна с принципиальной и чисто оперативной точки зрения. Но не в ней, конечно, суть. Существо дела в том, что он — Сергей Сергеевич Саввич — считает для себя вредным и даже опасным продолжать работу с Николаем Иудовичем Ивановым.
Иванов ведет игру, которая не кажется Саввичу верной. Николай Иудович к тому же недальновидный, можно сказать уверенно — безграмотный политик. Он весь в чужих тенетах, а Саввич привык раскидывать свои собственные, прикрепив их к безусловно прочным точкам опоры. Алексеева не могут не заинтересовать именно внутренние пружины существа дела. Он и его партия (Сергей Сергеевич уверен, что Алексеев возглавляет целую партию влиятельных людей и даже выдвигается ими в диктаторы) — за войну до победного конца, следовательно, так и надо повернуть вопрос, в этом смысле преподнести существо дела.
Сергей Сергеевич заговорил уверенным, очень точным, без лишних слов, деловым языком…
Михаил Васильевич слушает. Он сидит склонившись к столу, брови его хмуро нависают над прищуренными от внимания глазами. В иных местах он останавливает Саввича и коротко переспрашивает, потом кивком головы, не глядя, поощряет к дальнейшему…
Все это мерещилось ему неясно уже давно. Перед ним возникает бледное лицо Брусилова, звучит его вопрос в тот памятный вечер… На него нельзя было ответить. Но то, что говорит. Саввич, — чудовищно. Михаил Васильевич следит за каждым его словом, пытается поймать на противоречии, самый строй речи начштаба — деловитый, спокойный — вызывает сомнение и вместе с тем доходит до сердца какой-то безжалостной оголенностью. Нет, Саввич, бывший начальник жандармского управления, осторожный человек. Чем дальше говорит, тем противнее он своими безукоризненными чертами лица, не искаженными ни одним чувством, хотя бы низменным, своими усами в стрелку, пахнущими омерзительно фиксатуаром. Но он умен и отвечает за свои слова. И Михаил Васильевич слушает до боли в ушах и в висках…
Скрипит дверь. Без стука, что допускается в экстренных случаях, заглядывает в полуоткрытые створки адъютант граф Капнист.
Алексеев подымает голову, но плохо видит, кто вошел, настолько обострено его внимание к рассказчику.
Капнист — при оружии, в полном параде. Он принимает взгляд начальника как разрешение войти и бесшумно подходит вплотную к Алексееву, наклоняется к его уху:
— Государь прибыл…
— А-а… — бормочет Михаил Васильевич, все еще не вполне овладев собою.
Но тотчас же приподнимается, в глазах озабоченность, в движениях сдержанная торопливость. Нужно идти встречать. Адъютант подает ему оружие. Алексеев поправляет аксельбант, трогает усы сложенными щепотью пальцами и только тогда взглядывает на стоящего перед ним Саввича… Очень хорошо, что их прервали. Все равно он твердо решил не высказываться.
Среди георгиевских кавалеров, прибывших в ставку на свой праздник, был Игорь Смолич. Брусилов знал, что отец Игоря, Никанор Иванович, после своих боевых неудач отстраненный от командования корпусом, жил в Могилеве в качестве генерала для поручений при верховном.
— Поцелуй от меня старика, утешь его, — сказал Алексей Алексеевич. — Он у тебя славный старик, только напрасно судьба кинула его воевать, да еще в наше время. Совсем он к этому делу не приспособлен. Тут нужны канатные нервы и железное сердце. А он музыкант, фантазер… Это я не в обиду ему… Не один он у нас в России не на свою полочку попал — беда!
Но самолюбие Игоря, несмотря на дружеский тон командарма, было задето, и всю дорогу до Могилева Игорь не мог отделаться от горького сознания, что отец его вычеркнут из списка действующих лиц, выбыл из строя, и такой человек, как Брусилов, имеет все основания презирать его, как бы он там ни золотил пилюлю.