Но самолюбие Игоря, несмотря на дружеский тон командарма, было задето, и всю дорогу до Могилева Игорь не мог отделаться от горького сознания, что отец его вычеркнут из списка действующих лиц, выбыл из строя, и такой человек, как Брусилов, имеет все основания презирать его, как бы он там ни золотил пилюлю.
Эта обида за отца помешала сыновней встрече с отцом быть такой искренней и горячей, какой она представлялась в воображении Игоря и какой должна была быть в действительности. Игорь расстался с отцом еще задолго до своего отъезда на фронт. В памяти он рисовал его себе бравым, красивым генералом, всегда оживленным на людях, раздражительным и бестолково суетливым у себя дома. Фотографические аппараты, гармошки поглощали все его внимание, служба — где-то на втором плане. Нынче Игорь обнимал похудевшего и как будто даже ставшего меньше ростом старичка. Старичок прослезился, нежданно увидев сына у себя в номере гостиницы «Франция», но тотчас же, сморгнув слезу, закричал, замахал по-обычному руками, затормошился по маленькой комнатенке, заваленной все теми же ящиками с фотоаппаратами, гармошками, завешанной фотографиями дочери Ирины (их было больше всего), жены, товарищей, знакомых.
— Ну, я сейчас тебя кофием!.. — кричал он. — Я теперь его сам… по собственному способу… Вася! — И, оглянувшись и не увидав Васи, спохватился: — Ах, да он на службе… болтается где-нибудь, каналья… Ты знаешь, я его привез с собой… да… устроил при штабе… привык… и он так мне напоминает Ириночку. А ты? Что же ты мне не рассказываешь? А-а! «Георгий»! Поздравляю! Поздравляю!
Он снова обнял Игоря, забыв, что уже давно знал о награждении. Усталые, грустные глаза на минуту остановились на Георгиевском крестике в петлице сына. Старик внезапно почувствовал слабость и сел на первый попавшийся стул.
— Да… вот… — пролепетал он по-детски. — Так-то вот…
У Игоря сжалось сердце, он торопливо обнял отца за плечи.
— Папа… брось. Это несчастье, но ты не виноват… Меньше всего ты.
Игорь любил отца. Была ли то сыновняя любовь, он не знал, но при мысли об отце неизменно на душе становилось как-то по-особенному тепло и грустно.
— Папа… — проговорил он снова и заплакал.
Он ничего не думал, не чувствовал, не стыдился своих слез, как бывало в юности. Он только глубоко всхлипывал, вздрагивая всем телом. Даже много после он не мог объяснить себе, что с ним тогда стряслось. Приниженный ли вид отца, или этот жалкий номеришко гостиницы, загроможденный такими с детства знакомыми предметами, или своя судьба, внезапно представшая в образе старенького генерала, придавили его?.. Он плакал…
Отец прихватил его голову как-то неловко сгибом руки, зажал ее и не выпускал долго, сухими глазами глядя куда-то в угол.
Так их застал с шумом ворвавшийся Вася.
— Приехал! — воскликнул он. — Я уже знаю! Мне в штабе сказали… Игорь, здравствуй! Или ты все еще сердишься?
Он остановился, недоумевая. Ему казалось, что их давняя распря из-за Сонечки все еще памятна Игорю, и не совсем уверен был, как его встретят. Но увидеть слезы на глазах своего врага-друга он уж никак не ожидал.
Еще меньше ждал его появления в эту минуту Игорь. Он поднялся и какое-то мгновение смотрел на Болховинова отсутствующим взглядом.
— Да нет, что ты… — наконец произнес он, и они поцеловались.
— Поздравь, — кавалер, видишь? — снова зачастил Никанор Иванович. — Не то что ваши штабные петанлерчики… Чины, ордена за протертые штаны — и ничего не знают, армию губят, подлецы! Я еще расскажу, тут такое, доложу я тебе… Ах да, кофе! Где у меня, Вася, кофейница? Никак не разберусь во всем этом хаосе! До сих пор половина вещей в ящиках! Живем, как на вулкане, не сегодня завтра переезжать. Поговаривают, будто ставку в Смоленск… Позор! Наши главнокомандующие — один допинга требует, другой — советов, третий — вожжей! А ну, угадал, кому что?
Никанор Иванович неожиданно рассмеялся, видимо радуясь этой загадке, давно уже ходившей по штабам.
— Первый — Иванов, второй — Эверт, третий — Рузский. Рузский все уняться не может, что он не на месте Алексеева, а то и верховного! Уверяю тебя!
Генерал молол кофе, зажав между острых колен кофейницу; ему это трудно было делать, но он бодрился, не уступая Васе.
— Сам… сам… не мешай!.. Алексеев — тот в конце концов диктатором будет. Помяни мое слово. Об этом все шепчутся. Есть такие люди… — Никанор Иванович понизил голос до шепота. — Такие господа, которые каждое приказание его исполнят… включительно даже до ареста в Могилевском дворце…
— Ну что вы, право, ну какое там! — перебил его Вася, видимо не раз уже слышавший эту тайну. — Ты слушай, Игорь, надолго к нам? Уж не останешься ли? Конечно, здесь дыра…
— Нет, уж позволь! — багровея, закричал Никанор Иванович и с грохотом поставил кофейницу на стол. — Ты уж мне не мешай говорить, что думаю! Сын у меня не такой остолоп, как ты, извини! Он широко видит, он болеет душой, он весь в меня! У него твердые принципы, — и в упор к сыну. — Уму непостижимо! Все знают и все вот как он, — генерал тыкнул в воздух пальцем, указывая на Васю, — отмахиваются! Всем все равно! Ходят в кинема с этим пшютом Кондзеровским, за бабами волочатся и не видят, что у них под ногами земля горит… Земля горит!
Никанор Иванович вспотел, распахнул китель, снова схватился за мельницу, вытянул из нее ящичек, понюхал, покрутил носом, ударился локтем об стол, рассыпал кофе на пол и совсем расстроился.
— Всегда вот так, под руку. Никакого чутья! Никакого!
Игорь взял у отца кофейницу, насыпал зерен. Он понимал отца и, как никогда, жалел его в эту минуту нежной жалостью взрослого к беспомощному ребенку. Его трогало, что старик ни словом не пытался оправдать себя в своей неудаче, хотя имел полное основание свалить всю вину на Плеве, потому что все напутал и погубил людей своими вздорными директивами не кто иной, как Плеве[29], а отец… Ну что отец! Он, конечно, все еще жил японской кампанией, устарел… но он честный, прямой человек…
Никанор Иванович опять что-то выкрикивал, но Игорь не слушал его, шум мельницы заглушал слова, уводил куда-то далеко, в глубоко запрятанные, прерванные войною печальные мысли об отчем доме, о всей их большой, растрепанной теперь семье.
Самый одинокий из них, конечно, отец. Его не любит жена, дочь позволяет ему себя любить — и только. Олег — прощелыга, эгоист… Он сам, Игорь, слишком поглощен собою и никогда не находил для отца нужных слов. Они ни разу не говорили по душам, хотя оба стремились к этому. Какая-то застенчивость мешала им, а может быть, самолюбие или стыдливость… А ведь только отцу он мог бы признаться, что ему очень трудно жить, хотя до последнего часа он будет бороться за жизнь.
Склонив набок голову, Игорь старательно вертел ручку кофейной мельницы. Вася накрывал на стол. Отец зажег спиртовку, кипятил воду, рассказывал:
— Здесь, в этих дрянных номеришках, живут дворцовые чины… и те, что приезжают к царю… Мой, конечно, самый скверный… В «Бристоле» — военные представители союзников, в «Метрополе» — административная мелкота… Их пропасть! Бездельники! Генштабисты, представляешь, изволят являться в управление не раньше девяти… «Подымают карту»! Вранье! За них и до них это делают топографы… Не Бог весть что — накалывать флажки по линии нашего расположения. На службе болтают вздор, читают газеты, ловят мух! Я не шучу: всамделе ловят! На пари! Вася, скажи ему. Игорь не верит!.. Ну вот, давай кофе — вода готова…
И вдруг с испугом:
— Да… ты знаешь… от Ирины… вот уже два месяца — ни строчки…
За кофе Игорь узнал все, разобрался во всем. Отец примолк, подсовывал сыну сухарики, размешивал ему сахар в стакане, не глядя, украдкой пожимал ему руку… Вася, напротив, болтал без умолку! Игорь с любопытством к нему приглядывался.
После кофе генерал лег отдохнуть: молодые офицеры пошли до обеда побродить по городу.
Генерал Смолич жил в ставке с первых же дней вступления царя в верховное командование. По сути, он оказался не у дел, хотя и допускался к царскому столу. Со всеми был на «ты», все называли его Никашей, все выбалтывали ему свои неприятности и обиды, все знали, что Никаша посочувствует, возмутится несправедливостью и расскажет другим о горестях своего приятеля…
— Уж очень чудной добряк твой отец! — заметил Вася и рассмеялся.
— Но… но знаешь… это безделье… боюсь, оно его доконает. Мы все так, военные, пока на коне — молодцами, а слезешь с седла — и жизнь как из дырявой манерки… Несправедливо с ним поступили!
Вася недавно словчился махнуть в Петроград, думал застать Ирину, но не застал, очевидно, она так и застряла в Минске — оттуда было последнее от нее письмо… Вася был огорчен и даже обижен невниманием невесты, но в сердце давно порешил, что «дело это пропащее», что Ирина потеряна для него навсегда… Он узнал — это было сказано вскользь и с неожиданной для Васи стыдливостью — об увлечении Ирины каким-то студентом-путейцем, но, конечно: «Ты не подумай, я не придал никакого значения… Твоя мама о нем говорила с презрением…»